Петербургский прокурор поднял руку, давая понять, что не хочет больше разговаривать на эту тему.

— Так что? — молодая дама нежно склонила голову. — Мне можно передать господину консулу, что вы не забыли о вашем происхождении и о вашем долге?

Ничего не ответив, Виппер подошел к письменному столу, вынул из ящика пачку дамских папирос и предложил своей собеседнице:

— Вы курите?

— Нет. Какой же ответ мне передать господину консулу?

Виппер закурил, глубоко затянулся и склонил голову.

— До свидания, господин Виппер.

— До свидания, мадам.

Трудно сказать, выполнил ли прокурор Оскар Юрьевич Виппер то, в чем был так заинтересован немецкий кайзер Вильгельм Второй. Прокурор, несомненно, сделал все, чтобы как можно сильнее запутать дело Бейлиса — это было видно по тем сложным казуистическим вопросам, которые он задавал или пытался задавать свидетелям и экспертам. Но защита в лице опытнейших адвокатов искусно отводила выпады прокурора и каждый раз любыми способами тушила огонь, который Виппер хотел раздуть. Журналисты и газетчики не раз описывали в своих отчетах и репортажах, как гордый Виппер после таких словесных состязаний с защитниками оставался стоять у своей кафедры бледный и опустошенный, как он без конца пил из графина воду, утоляя жажду. Его потухшие глаза за стеклами пенсне выглядели тогда растерянными и жалкими, а сухое лицо становилось болезненно желтым. Даже присланные из Петербурга чиновники полицейского департамента в своих рапортах Министерству внутренних дел отмечали необыкновенную нервозность Виппера. Однажды они даже сообщили, что господин прокурор от злости и беспомощности скрежетал зубами.

Да, обвинитель хотел скрыть скрежет зубов от своих противников, от защитников. Не один раз выходил он в боковую комнату при зале суда, служившую местом отдыха для судей, обвинителей и защитников, а там просил судебного пристава принести его любимый лимонад. Сколько господин прокурор выпил воды и лимонада! Это даже дало повод одному сатирику того времени после обвинительной речи Виппера сочинить стихи о том, что в речи прокурора чувствовалась «крепость лимонада и сладость кипяченой воды…».

После речи Грузенберга

Дождь усиливался. Такие сильные дожди редко случаются осенью, когда хлеба уже в закромах, а фрукты в погребах. Дождь хлестал с необыкновенной силой, вода заливала железные крыши, каменные мостовые и мощеные тротуары. Настоящий потоп, а не дождь! Водосточные трубы стонали, дрожали, звенели и давились шумными потоками. Водная стихия захлестнула большой город с уснувшими улицами.

Каштановое дерево, стоявшее возле гостиницы, в которой остановились супруги Грузенберг, старчески согнуло свои тяжелые, наполовину оголенные ветви. Ветер почти сломал его. Уличный фонарь, что стоял напротив, бросал на дерево бледное пятно света, вырывавшее его силуэт из темноты.

Было уже два часа ночи. Они стояли у окна вдвоем — Грузенберг и его жена — и даже не думали о сне. Роза Гавриловна, собственно говоря, не спала уже третью ночь подряд: накануне того дня, когда Оскару Осиповичу надлежало выступить на процессе со своей речью, потом — после первой части начатой речи, и теперь — после третьего дня, когда он закончил свою речь. Она все еще была так взволнована и раздражена всем виденным и слышанным на процессе, что боялась — ее больное сердце может не выдержать. Ее киевские родственники советовали не присутствовать при выступлении мужа, звали ее к себе, хотя бы днем побыть с ними, немного забыться. Однако Роза Гавриловна предпочла остаться одна, так ей было легче собраться с мыслями.

Теперь, когда в городе бушевала стихия, Грузенберг стоял возле жены, держал ее руку в своей влажной руке и все рассказывал о своей речи, о переживаниях до и во время выступления.

— От детей сегодня пришло письмо, — сказала Роза Гавриловна.

— Кто пишет — Соня или Юра?

— Оба они пишут.

— Что пишут?

— Соня была простужена, а Юра из-за нее не пошел в гимназию.

— Так что?.. — механически спросил он.

— Не пошел в гимназию… Юра.

— Ах, Юра… — Грузенберг все еще был занят своими мыслями. — Так слышишь, Роза, Виппер в своей речи сказал, что он недоволен русским народом, упрекал его в недостатке мужества. А я на это ответил, что мне непонятны такие слова; чтобы сказать виновному, что он преступник, мужества не требуется. А если так сказать о безвинном, несмотря на то что абсолютно ясна его невиновность, — то это уже не мужество, а нарушение присяги. Избави господи русского судью от такого мужества. Слышишь, Роза, это я говорил почти в конце своей речи. Меня слушали при абсолютной тишине.

— А раньше что ты говорил, Оскар? — Роза Гавриловна смотрела на мужа с любовью, смешанной с чувством жалости, она сочувствовала ему. А его лицо пламенело, точно раскаленное железо.

— Что я говорил раньше?.. Не знаю, о каких моментах тебе рассказать, на двух заседаниях ведь говорил! Господа присяжные, сказал я, еврейский народ не нуждался бы в моей защите, но вы ведь слышали, как ксендз Пранайтис обвинял именно народ, и вы слышали, какие доказательства и толкования он приводил. Слушая все это, я страшно страдал, и в это же время я испытывал чувство гордости и счастья, что среди православных священников, среди православных ученых не было ни одного — во всяком случае, здесь, на суде, — кто бы от своего имени, как священник, или православный русский человек, или русский ученый, поддержал эти страшные, немыслимые бабьи сказки — кровавый навет на целый народ. Это счастье, что ни одного такого не было.

— А о Сикорском ты забыл, Оскар?

— Подожди, и о нем я говорил, но позже. Послушай, что я сказал. В эти дни, когда многие переживают точно такие же страдания, как я, пусть они узнают, пусть запомнят, пусть расскажут своим детям и внукам, что православная церковь относится снисходительно к евреям, что православная церковь знает об их законах и обычаях и никакого зла в них не находит. Она ничем не обидела евреев и их религию, а это большое утешение, господа присяжные заседатели. Я горжусь, что могу высказать это перед христианами. Могу сказать, что среди всего того, что я здесь пережил, это явилось единственным светлым лучом, это были единственные минуты счастья и утешения…

— А о Сикорском что ты говорил? — напомнила ему Роза Гавриловна.

— Сейчас… Если врач, вместо того чтобы заниматься медициной, вместо того чтобы найти рану и лечить ее, начинает говорить о ритуальных убийствах, о том, что он верит в ритуальные убийства, о том, как нужно судить, и о выдуманных процессах средневековья, — это все что хотите, но не судебно-медицинская экспертиза, все что хотите, но не наука. Когда я слушал слова профессора, я подумал о том мыслителе, который твердил, что если средний путешественник едет в Россию, он обычно возвращается с теми же познаниями о жизни страны, с какими он приехал. Потому что у него есть уши, чтобы слышать только то, что он хочет слышать, потому что у него есть глаза для того, чтобы видеть только то, что он хочет видеть…

Грузенберг замолчал, прислушиваясь к шуму ливня. Неожиданно молния осветила пространство у окна и вырвала из темноты каштановое дерево. Его ветви, как руки, взметнулись вверх — казалось, что они были объяты пламенем. И вдруг Роза Гавриловна воскликнула:

— Я ослеплена, Оскар… — и закрыла глаза руками.

— Успокойся, дорогая, ты скоро прозреешь, дай бог, чтобы это случилось и с присяжными заседателями.

— Будь уверен, Оскар, они прозреют…

— Дай бог, моя дорогуша, как говорится: твоими бы устами да мед пить. — И после паузы: — Мне кажется, Роза, что когда Виппер выступал или допрашивал свидетелей, он как бы выключал живую мысль и у судей, и у присяжных заседателей. Поверь мне, что эти простые люди просто тупели от его выкрутасов. Я следил за этими мужичками и замечал, как туманились их глаза, честное слово, Роза!