Изменить стиль страницы

— Здоровенько, здоровенько, светик! Не топчись, как бездомный петух, — кивнула она Дичкову, — садись за стол.

— Да мы, собственно говоря, сыты, — сказал тот, неловко присаживаясь: он все еще робел от сознания своей серости перед такой видной женой.

— Ты чего, Николай, комедь ломаешь — сидай! — предложила гостеприимно Дарья Панкратовна.

И еще уютнее стало оттого, что за их простым мужицким столом прибавилось народу.

— Что ж, светик, на свадьбу-то не позвала? — спросила Марья, ласково глядя на Наталью.

— А мы ее, тетя Марья, и не устраивали.

Марья подумала и сказала:

— Оно и верно, — понимала, что не в тех оба были годах, чтобы пускаться в свадебный загул. — Мало ль их нынче на манер вечеринок правють! А толку-то не шибко много: одне разводы. У нас в Титкове пять ден гульба шла коромыслом, десять ящиков водки выкатили. А што толку? На другой месяц свистулька в юбчонке до пупа побегла в загсу с заявлением. Две тыщи деньжищ пуганули на свадьбу-то, а вышел хрен с луковицей. Што девки, што молодые бабы помешались на банкрутстве[3], на гульбе. Заставь таку кобылицу детей рожать! Глазелки-то у всех как все одно из форфору — бес их знаеть, куды глядять! Блудють поверху. А мужики квелы. Квел он, нонешний мужик-то, под бабский каблук угодил. Труха. И ежели так дале пойдеть, то вовсе некому станеть детей на свет пускать. И все мене родють. А сколь изводють энтой… пархюмерии! Иная-те зашпаклюется, что родная мать не узнает. Все охи да вздохи, жалобятся свиристелки на нехватки, а сами в блуд ударяются.

— Да женщин-то особо винить не следует. Не все этакие, им крутиться приходится. Тут надо говорить об нынешней жизни, — сказал Иван Иванович. — В совокупности.

— Как ни крути, а супонь, видишь, рвется, — сказал Дичков.

— Уж да-авно-о отцвели хризантемы, — послышался бесшабашно-пьяный голос во дворе.

Дарья Панкратовна узнала голос сына Николая и пришла в большое волнение.

— Уж да-авно, уж дав-авно-о!.. — протянул истошно-надрывно Николай в сенцах, с большим усилием блюдя равновесие, шагнув в хату. Он был растрепан, вывален в грязи, в пиджаке нараспашку с полуотпоротым рукавом. — Меня, бра-ат, под каблук не возьмешь! Са-ам, между прочим, хо-озяин-ин, — произнес Николай, заплетаясь языком и танцуя около порога. — Н-не позволю надо мной командовать! — Он хватил кулаком по столу, но, увидев родителей и тетку, сконфуженно улыбнулся и как-то торчком сел на кровать. — Н-не позво-олю!

Дарья Панкратовна подошла к сыну и стала снимать с него пиджак; почуяв нежность матери, Николай прижался губами к ее руке и, дрыгая от каких-то усилий ногами, заплакал.

— Да ты в каком виде, шельмец, заявился к родителям? — спросил грозно Иван Иванович.

— Батя, я обрисую картину. Я ей говорю: «Надо подсобить моим старикам», то есть вам, а она мне: «В магазине красивый нейлоновый тюль дают». — «Так тебе, го-ово-орю, этот дерьмовый тюль дороже моих родителей?» — «А ты на глотку-то не бери, сам голый!» Узнаешь, батя, голос: тещин, а то же чей. Ну меня под каблук хрен возьмешь! Не дамся! — И протянул, мигая мутными глазами: — Уж да-авно, су-уки, отцвели-и-и!..

Николай как бы почувствовал свою уязвленность, вскочил на ноги и, раскачиваясь, пнул дулю в сторону окошка:

— Не во-озмешь под каблук! Слабые в коленках.

Иван Иванович ухватил сына за ухо и, как маленького, усадил на место.

— Не хорохорься, гусак. Тошно глядеть. Тьфу! Лик потерял.

— Ну-ка, Коля, ну-ка, иди ляжь. Отец-то правду говорит, — проговорила Дарья Панкратовна.

— Маманя, я не дамся. На пистолетах… — забормотал он, опять со слезами на глазах прижавшись к материнской руке.

Иван Иванович тем временем снял с него ботинки, а мать начала расстегивать новую, залитую вином желтую нейлоновую рубаху.

— Хороша семейка! — сказала осуждающе Наталья, имея в виду тещу и жену брата.

— Наташа, милая сестренка, одна ты понимаешь! — дернулся было Николай, но отец, мать и тетка, обступив со всех сторон, повели за шторку, в уголок, который они называли горницей, и положили его на кровать. Дарья Панкратовна расчесывала спутанные, сально-жирные, немытые волосы сына.

— Охолонь трошки и садись бриться, — сказал Иван Иванович.

Обласканный родителями, с умягченной душой Николай угомонился, заснул, и в это время появились распаленные сноха с матерью. Видно было, что эти женщины явились сюда не для мира, а для сражения, особенная воинственность угадывалась в Серафиме.

— Мы не нуждаемся в вас! — сразу отчеканила она, едва переступив порог.

Дарья же Панкратовна внимательно посмотрела на нее и, вместо того чтобы ответить ей бранью, с доверительностью дотронулась до ее руки и легонько подтолкнула к столу:

— Нынче пироги пекла. Садитесь!

— Нас ими, между протчим, не купишь! — отчеканила Серафима.

— Чтой-то ты, мать, раскудахталась? — спросила со смешком в глазах Марья.

— А тебя я не знаю! — обрезала та.

— Ты особенно-то не задирайся, — одернула ее Наталья.

— Чего нам делить? Мы не чужие, — сказал Иван Иванович. Должно быть, ласковое их обхождение подействовало на Серафиму и на Анну.

— Да ладно тебе, мамка, лаяться. Мы верно не чужие, — сказала Анна, присаживаясь к столу. — Что, вы его уложили? — спросила она про мужа.

— Пускай поспит, — кивнула на шторку Дарья Панкратовна.

— Ты чего уселась-то? Пошли. Нас тут не ждали, — пробубнила Серафима, стараясь не поддаться ласковому тону и обращению Тишковых.

— Сидай, сидай, — пододвинул ее к столу Иван Иванович.

Та, набычась, присела на край табуретки. Сидела отчужденная, подняв красиво выточенные брови.

— Вот и выходит, девонька, не даром же говорится: родись не красивой, а счастливой. Красота что тот гриб-подберезовик: сегодня — картинка, а завтра изъедят черви, почернеет, — проговорил с сердечностью Иван Иванович.

Анна же думала:

«Со своей красотой я могла выйти не за шоферюгу. Выскочила, дурища! Теперь прозябай в дыре. Вышла б за какого-нибудь командированного интеллигента с положением. То бы было! На что я позарилась! На женскую красоту мою любой бы клюнул. Может, народного артиста бы захомутала. Верно мне мамка говорила. Нашла счастье. — Анна зло, едко усмехнулась. — Побоялась, что в девках останусь. Нет, соколик ты мой Коленька, моя-то краса около твоих мазутных штанов не увянет!» Она кисло сморщилась, отпихнув лежавшую на скамье, пропитанную мазутом куртку мужа. Оглядела себя в зеркало, осторожно поправила высокую прическу, — сидела, поджав высокомерно губы, далекая, недоступная…

Иван Иванович, поглядывая на сноху, отметил с горечью:

«Ягода-то хоть и с нашего поля, да скулы воротит. В бабенке много чистоплюйства и дури. Чует мое сердце — быть худому. От такой всего можно ждать». И как ни настраивал себя Иван Иванович на доброе чувство по отношению к снохе, он не мог избавиться от такого суждения о ней.

— Дай, мать, медку, — потребовал Тишков.

— Вся разруха — от водки, — сказала Серафима, сожалеюще вздохнув.

— Да ведь отчего-то да пьют же? — проговорил Иван Иванович.

— Ни с того ни с чего, верно, ничего не случается, — подтвердил Дичков.

— А какой золотой, первосортный, талантливый русский народ! — В голосе Ивана Ивановича зазвучала гордость. — Возьми вон Глебкова из Ямщины: во всей округе не было лучше печника. А вчера встретил его — черный, лохматый, ободранный. «Ваня, грит, погибаю — дай рупь. Возроди человека!»

— Землю, землю позабыли! — осуждающе произнесла Марья. — Отсель и все неутряски.

— Тетя Маша верно говорит, — сказала Наталья. — Всех потянуло на чистые работы.

— Что тут зазорного? — спросила ее высокомерно Анна. — Не всем же ковыряться в родном навозе. Почему мы должны осуждать молодых, если они тянутся к культуре? Я этого не понимаю! — она холодно пожала плечами.

— Если бы к культуре, а то к браваде, к лодырничеству, — строго ответила ей Наталья.

вернуться

3

Банкрут — гуляка (смол.).