Изменить стиль страницы

IX

Минуло уже более полугода со дня переселения колучовских на центральную усадьбу в Титково, а они все еще никак не могли прижиться на новом месте — в городских квартирах. Вроде бы теперь они не походили на крестьян — болтались где-то посередке, ни то ни се.

Такое житье было чужое: казалось, выставили напоказ, вот полюбуйтесь-ка, как иные спятившие старухи навострились бегать по кино. Марья глядела на такое житье как на диковинное, будто заставили ее играть в спектакле. «Я, должно, вовсе выстарилась — ничего нонешнего не понимаю», — думала она, выглядывая в окно. Там, в деревне, все родное и привычное было у нее под руками: что огород, что сарай с дровами, что погреб, что речка для полоскания белья. Всего вволю, просторно, душе отрадно. Но теперь, зимою, еще было так-сяк, сиди себе в конуре, а какова-то выйдет жизнь весной, а в особенности летом, без земляного духу, без грядок? Не сидеть же торчмя во дворе да бить попусту язык со старухами о том и о сем, пересуживая людей? А какой тут двор? Стараниями завхоза Юзика изничтожили по всему Титкову, по его выражению, «старый мужичий дух»: повырывали столбы с бечевками для сушки белья, к середине зимы снесли остатки хлевов и сараюшек для всякой житейской всячины, куда можно было определить то худые, но еще годившиеся для починки сапоги, то самовары и чугунки, то ухваты с чепелами, которые зачем-то они притащили с собой из деревни, да мало ли что туда определишь? По указу деятельного завхоза ликвидировали врытые в землю скамейки и столбы — ради «истребления опиума, в коий окунается русский человек», то есть карточной игры. Зима была уже на исходе, и переселившиеся колучовцы все чаще заводили разговор про земельные участки: нарежут их или нет поблизости от жилья? Старые титковские жители посмеивались: чего захотели! Тут вам не деревня, а, считай, рабочий поселок, не те мерки. Марья глядела на этих людей и думала про них, что они похожи на иностранцев, а ведь все, почитай, выходцы из крестьянства. Больше других ее возмущала семейка соседей Змитраковых. Фруза, толстая, ленивая баба, работала на почте; она нахваталась где-то нового ветру, не отставала от моды, много и старательно красилась, так что ее рыжие волосы становились то черными, то сизо-палевыми, то седыми. Одевалась она тоже по-городскому, сильно утягивалась — оттопыривались все ее выпуклости; аккуратно обходила выбоины в переулке, боясь испачкать обувь, часто наведывалась в столовую обедать — и говорила:

— Пора бы, кажись, привыкать к конфорту. Хватит: поишачили — можно культурно пожить. Чай, и цари — люди, и мы не лыком шиты.

Муж Фрузы, одноглазый кузнец, ходил у нее под башмаком, тоже чисто одевался после работы, пристрастился носить галстуки, а как-то в воскресенье обул узконосые лакированные ботинки; встретившись на лестнице с Марьей, он смущенно крякнул и, чтобы развеять ее недоумение, пояснил:

— Нынче, бабка, — эпоха прогрессу.

— Дурь-то, отец, перемать — ума не требуется! — отрубила Марья. Две их дочки, рослые, плечистые, грудастые, и вовсе воротили нос от земли, а Марья, глядя на них, думала, что хорошо бы заставить этих кобыл пахать от утра до ночи, оно бы прочувствовали, как добывается хлебец-то насущный!

«Должно, стара я, оттого и слова мои чудные, — думала она, укоряя себя. — Нонешнюю жизнь за хвост не ухватишь. Вона куды нацелились: к небу да к лакированным-то ботинкам…» Все об том же кружились ее мысли, и все скребла ее старое сердце печаль, непонятная ей самой, — поди-ка ответь, что за длинную жизнь улеглось на душе?.. Видела Марья: товарки ее, колучовские старухи, тоже отчего-то маялись и жили как бы ожидаючи.

Мысикова Варвара раз сказала:

— Мы-то живем теперя, как в кине. Все чисто.

Дарья, переселясь в Титково, ходила напуганная, не могла и сама ответить: что же угнетало ее? Мышкины-сестры обзавелись телевизором — на том настояла Анна. Аграфена же отмахивалась — путного в нем нету, и старалась не подходить к нему. Фекла Матвеиха маялась с козой: общий хлев построили почти на километр — походи-ка к ней в такую даль. Чай, не молоденькая.

«Ах ты, мати-благодати, царица небесная!» — кручинились старухи.

— Ну коза еще так-сяк, а как, к примеру, жить-то без петушиного крику? Мыслимо ли дело для крестьян?

Еще три года назад Титково нерушимо держалось в прежних хозяйственных формах и, несмотря на два подряд засушливых года, не ослабло экономически. В Титкове не так давно еще был большой пчельник, два огромных сада, конюшня со ста лошадьми, две тройки для житейских торжеств да показа на спортивных соревнованиях, и в хозяйстве царил тот родной крестьянский и понятный каждому жителю дух, который им был знаком сызмальства. Но когда пришел на директорство Карманов, то все стало меняться.

Фрол Федорович был выходцем из крестьянства Брянской области. Он с детства всосал в себя все то, чем жили мужики в работе с землей, так что его нельзя было считать человеком пришлым. Он возрос близ маломощных полей и познал много тяжестей — всего того, что пережили крестьяне. Карманов раньше любил и лошадей, и ручной покос, и поковыряться с мотыгой в грядках, и парную деревенскую баню, и самоварное чаепитье — всем этим, как он говорил, переболел. С годами у Фрола Федоровича стало меняться отношение к крестьянам. Его и теперь нельзя было упрекнуть в том, что он не любил их. Но новые условия жизни деревни диктовали иной подход к мужику как к сеятелю. Если раньше Карманов знал, что судьба урожая зависела от усердия полеводов, то теперь дело решала машина, — жизнь на каждом шагу подтверждала такой взгляд, считал он. То полеводческое звено, на котором раньше, совсем еще недавно, все держалось, теперь заменял зачастую один механизатор, и потому это была главная фигура на поле. Не он был виноват в оголении деревень и возмущался, когда кто-то напоминал ему, что такие, как он, отрывают крестьян от земли и разгоняют их. Фрол Федорович не понимал этого. «Все опираются на машины, и я то же самое, — часто говорил он. — Она-то вывезет». Всемогущество машины в крестьянских работах постепенно захватило целиком сознание Карманова. Как-то он сам не заметил, что стал считать людей придатком к машинам. В текучке работ, которых всегда оказывалась великая прорва, ему некогда было оглядеться и попристальнее взглянуть на деревню. Так же, как и большинство директоров и председателей колхозов, он повел войну против коней, и к нынешнему дню в совхозе осталась одна животина. О конях он говорил теперь не иначе как с оттенком усмешки, не осознавая и на сотую долю того, что лошадь была просто необходима в крестьянской жизни. То же самое, что и лошадь, уходящей стариной он считал памятники искусства, то есть церкви.

— Я, что ли, первый хочу наладить в ней кузницу? — огрызался он. — А у других что? Кроме всего прочего, тут — опиум, — добавлял еще.

Все вместе взятое было лицо новой деревни, а вернее, полугородского поселка. Извечный крестьянский мир со своими петушками, резными наличниками, тулупами в извозах, с ручной косьбой, с балалайками, с лепниной в храмах, с ржаньем коней ушел, как он считал, безвозвратно исчез в тумане былого… Все это уже было одно ненужное воспоминание. На арену выходил сельскохозяйственный рабочий — не мужик, глядящий на все вприщурку, который десять раз прикинет, а потом уже отрежет, — ему дал задание на разнарядке, и он исполнит.

Что же касается отношения к земле, то в душе Карманова лежало другое чувство. Он был рожден в крестьянской избе, и все те корни, которые держали кармановскую родословную, были и его силой. Но Фрол Федорович оказался человеком, неспособным к самостоятельности, и он всегда катился туда, куда дул ветер, теряя свое лицо. Ветер дул так в недавнюю бытность, что коровенка и огороднее считались тормозом жизни, и Фрол Федорович, не задумываясь, с беспощадностью кинулся проводить эти идею. Кроме того, как он понимал, надо было скорее искоренять перегородки между городом и деревней, а на этом пути лежит вековечный мужицкий быт. Он легко поддавался различным веяниям и суждениям людей типа Юзика. С годами одубенела и оглохла его душа. Теперь Фрол Федорович уже не восхищался резной золотой маковкой собора. Всякая просьба рабочего вызывала раздражение у Карманова. «Научились все просить, — частенько говорил он, с неудовольствием, продирая пером бумагу, подписывая заявления. — Ежели всех ублажать, то рабочие сделаются нахлебниками».