Изменить стиль страницы

— Плясать не надо, тебе еще нельзя, — пряча за спину письма, сказал я. — Спой, тогда отдам.

— Что за дурацкий обычай? — Валерий выхватил у меня из рук письма и стал их просматривать, бросая конверты один за другим на одеяло.

Глядя на них, я невольно приложил руку к карману кителя и почувствовал, как захрустела бумага. Там лежало письмо от матери, полученное только сегодня. По моей просьбе она писала о дедушке. Больше всего меня заинтересовало одно из его сохранившихся фронтовых писем, переписанное четким почерком матери. Я запомнил его наизусть: «Здравствуй, мама, Лида и моя черноглазая дочурка! После многих дней упорных наступательных боев вырвал минутку затишья и, достав бумагу, рад черкануть вам письмо.

Милые мои, мы вложили фрицу по первое число. Наш участок очень тяжелый, воюем в лесах и болотах. Бои очень горячие, сложные и суровые. За эти бои был представлен. Награжден медалью «За отвагу». Только вчера поздравляли. Ну, ганс начинает кидаться, кончаю писать, целую крепко-крепко маму, Лиду и дочурку Надю».

Когда писалось письмо, меня, естественно, не было на свете. Была только моя мать — «черноглазая дочурка… Надя».

После этого письма я увидел своего деда как живого, радость на его лице оттого, что выпала свободная минута для письма, и его огорчение, что «ганс начал кидаться».

Оказывается, мой дед был храбрым человеком! Я и на себя стал смотреть как-то по-другому.

Пока Абызов занимался письмами, я огляделся. Где же отважный стройбатовец? Койка его была пуста. Не было и ефрейтора Кашубы. Он выписался еще в пятницу.

— Валера, а где тот парень… ну, который спасал машину?

— Погоди. — Абызов целиком ушел в чтение письма, того, которое было от матери. — Сейчас… одну минуту.

— В центральный госпиталь увезли, — пробасил чернявый солдат, которого все в палате звали Петей. — На самолете отправили. В понедельник, браток, и я выписываюсь. Надоело кантоваться с боку на бок. У тебя закурить не найдется?

Я отрицательно покрутил головой.

— Мама не разрешает, — усмехнулся чернявый. — Ну, на нет и суда нет. Стрельну в туалете. — И он направился к двери.

Иронию я пропустил мимо ушей и задумался. Жаль, что нет стройбатовца. Хотелось посмотреть на него еще раз. Когда же я поднял глаза, то увидел на тумбочке Абызова миниатюрный переносной телевизор «Электроника» с тоненькой телескопической антенной, живые цветы в стакане, несколько журналов «Юность».

— А ты неплохо устроился! — вырвалось у меня.

— А ты как думал? Если болеть, то делать это надо с удовольствием. — Он улыбнулся, но тут же лицо его приняло озабоченное выражение. — Что так поздно?

Не без гордости объясняю, что я в увольнении. В увольнении! Я ждал, что Валерий удивится, начнет расспрашивать. Быть, скажет, такого не может — несколько дней назад отбыл наказание и сразу в увольнение! Тогда бы я рассказал, как заработал увольнительную записку, преподнес бы все в красках, начиная с команды Буралкова «Вперед» и кончая рукопожатием старшины. Но Абызов ни о чем не спросил, считая, видимо, что меня пустили в город исключительно для того, чтобы я смог навестить больного товарища. Он и слушал меня невнимательно. Похоже, что-то его тревожило, и я не ошибся.

— Ты знаешь, — озабоченно проговорил он, — я рассчитывал сегодня выписаться.

— Так быстро?

— Быстро… Скажешь тоже. Сегодня одиннадцатый день. Обычно выписывают через десять. Я же просился… Но врач не успел оформить документы на выписку, вот я и валяюсь, а у меня сегодня, — он притянул меня к себе за борт мундира и перешел на шепот, — свидание с той самой… с Машенькой.

— Так ее зовут Машенька?

— Ну да. Я должен был отнести ей телевизор, — он указал пальцем на тумбочку. — Это ее. Она в общежитии живет, здесь рядом, а из-за Михаила Евгеньевича… — Он отпустил меня, откинулся головой на подушку и, стукнув кулаком по раскрытой ладони, громко сказал: — Все летит кувырком!

Валерий даже застонал, тоненько и жалобно.

— Что, аппендицит?

— Какой к черту аппендицит! Тут болит. — И он притронулся ладонью к груди.

Я недоумевал: зачем ему Маша? У него есть чудесная девушка Леночка. По-моему, она его любит. Только за одну неделю прислала пять писем. Я так и сказал Валерию.

— Ты рассуждаешь, как крепостник. Что ж мне теперь ни с одной девушкой поговорить нельзя? Да и не могу я ей простить, что она выдала маман об Афганистане. Я ей все выложил, накорябал писульку. Вот она и замаливает грехи — сразу пять писем.

— Может, она не выдавала?

— Ее работа. Раскололась. «Боялась, что с тобой что-нибудь случится…» — Он вдруг хитро прищурился. — Может, я для тебя стараюсь. Хочешь, познакомлю?

У меня сладко заныло под ложечкой. Еще бы! Конечно, хочу, но вслух я ничего не сказал, а Валерий, по-своему расценив мое молчание, продолжал:

— Ах, Вадим, ну что ты понимаешь в любви? Наши отношения с Леной проверит время, а Машенька… Кроме того, я обещал прийти, она будет ждать, а я человек слова. И вот из-за халатности врача…

— Постой, ты же восхищался им. Возможно, ты еще не совсем здоров, — перебил я его, соображая, что предпринять. Может быть, предложить мне самому отнести телевизор?

— Да здоров я, здоров, — твердил Абызов, мотая из стороны в сторону головой.

Мне даже показалось, что он скрипнул зубами. Я никогда не видел, чтобы он так терзался. Товарищу нужна была помощь, и я решился:

— Есть лекарство. Ты пойдешь к ней.

— Да ты что? В халате? Остряк-самоучка!

— Зачем в халате? — торопливо сказал я, понижая голос. — Одевай мое обмундирование. Мы почти одинакового роста. Возьмешь мою увольнительную записку…

— Погоди! — Валерий пытался отговорить меня: — Как я пойду? Это же нарушение. Ты что, не понимаешь?

— Ерунда! — Меня начало заносить, как тогда в классе-тренажере. Остановиться я уже не мог. — Чего ты уперся? Никакого нарушения! Я в увольнении и могу сидеть в госпитале хоть до восемнадцати ноль-ноль. Ты — болен и ни в одном боевом расчете не числишься. Не рассусоливай — действуй! Она должна оценить риск — ты из-за нее удрал из госпиталя!

— Ты… ты считаешь, что я должен идти? — Голос его звучал неуверенно, в серых глазах мелькнула растерянность.

Признаться, таким нерешительным я Валерия никогда не видел. Это рождало во мне напористость, стремление подбодрить друга.

— Непременно! — категорично заявил я.

— Может быть, ты прав, только… Давай немного подождем. Сейчас начнется кино, — тихо сказал он, и лицо его покрылось испариной. — Но я иду специально, чтобы потом познакомить с ней тебя. Понял?

Минут пять мы в каком-то напряжении молча поглядывали на дверь. Наконец кто-то заглянул и пригласил всех в кино. Большинство покинуло палату.

— Теперь давай, — озираясь, прошептал Абызов, и я с лихорадочной поспешностью стал сбрасывать с себя одежду.

Через минуту Абызов был одет, но в моем мундире чувствовал себя неловко. Он ему был коротковат.

— Ты, кажется, собирался в музей, — напомнил он, бросая настороженные взгляды на дверь. Мне показалось, что он тянет время.

— Солдатскую льготу — бесплатно посетить музей — как-нибудь использую в другой раз, — отрезал я. — Жми!

— Раз ты настаиваешь — пойду, но на полчасика, — согласился он и стал выкладывать на кровать содержимое моих карманов. — Имущество свое забери.

На одеяло легли носовой платок, кошелек, расческа, перочинный нож — подарок отца. Валерий запустил руку в задний карман брюк, и глаза его округлились.

— Это что такое? Откуда он у тебя? — На его ладони лежал новенький патрон к автомату.

Патрон!.. Как я забыл про него? Я ловко выхватил его у Валерия и зажал в ладони.

— Тихо, — прошептал я. — Нашел на стрельбище. Ходили без тебя в прошлый четверг. Там и нашел.

— Ты что наделал? Там же его, наверное, до ночи искали.

— Так то не наше подразделение потеряло.

— Пацан ты еще. С ляльками играешься. Сдать надо было немедленно. Вечно у тебя карманы всякой ерундой набиты. Ты как сорока — что блестит, то и в карман: и стреляные гильзы, и автоматные пули… Теперь патрон. Знаешь, что за это будет?