Изменить стиль страницы

Доктора, которых я вновь созвал после неудачной прогулки, заявили, что спасти г‑жу де Бомон может только чудо. Сама она твердила, что не доживет до 2 ноября, дня всех усопших; потом она вспомнила, что кто-то из ее родных, не помню, кто именно, умер 4 ноября. Я уверял ее, что у нее больное воображение, что она сама убедится, сколь беспочвенны ее страхи; чтобы утешить меня, она отвечала: «О да! я проживу дольше!» Заметив слезы, которые я пытался скрыть, она протянула мне руку со словами: «Вы сущее дитя; разве это для вас неожиданность?»

Накануне смерти, 3 ноября, она казалась более спокойной. Она обсуждала со мной распоряжения относительно своего состояния и сказала о своем завещании, что «все кончено, но все предстоит сделать, ей нужно хотя бы два часа, чтобы этим заняться». Вечером врач сказал мне, что считает своим долгом упредить больную о необходимости причаститься и собороваться; у меня недостало сил согласиться; меня снедал страх сократить посредством приготовлений к смерти те недолгие земные мгновения, что были отмерены г‑же де Бомон. Я накричал на врача, а затем стал умолять его подождать хотя бы до завтра.

Я провел ужасную ночь: тайна жгла мне грудь. Больная не позволила мне остаться в ее спальне. Я сидел в соседней комнате, вздрагивая от каждого шороха: когда дверь приоткрывалась, я видел слабый свет гаснущего ночника.

В пятницу 4 ноября я вошел к г‑же де Бомон вместе с врачом. Она заметила мое смущение и сказала: «Что с вами? Ведь ночь прошла хорошо». Тогда врач намеренно громко сказал, что хотел бы поговорить со мной в соседней комнате. Я вышел: возвращаясь, я не знал, на каком я свете. Г‑жа де Бомон спросила, чего хотел от меня доктор. Я со слезами опустился на край ее постели. Она мгновение помолчала, взглянула на меня и сказала твердым голосом, словно желая влить в меня силы: «Я не думала, что это придет так скоро: значит, пора прощаться. Пошлите за аббатом де Бонви».

Аббат де Бонви, испросив на то дозволения, поспешил к г‑же де Бомон. Она поведала ему, что в душе всегда была глубоко набожна, но неслыханные несчастья, обрушившиеся на ее голову во время Революции, на какое-то время поколебали ее веру в справедливость Провидения; она добавила, что готова признать свои заблуждения и положиться на милосердие Господне; она надеется, сказала она, что страдания, перенесенные ею в этом мире, зачтутся ей в мире ином. Затем она знаком попросила меня удалиться и осталась наедине со своим исповедником.

Через час он вышел, утирая глаза платком и повторяя, что никогда не слышал более прекрасных речей и не видел подобного героизма. Послали за кюре, чтобы соборовать ее. Я вернулся к г‑же де Бомон. Увидев меня, она спросила: «Ну как? Вы довольны мною?» Она стала с нежностью говорить о том, что изволила называть «моей добротой» к ней: ах! если бы в этот миг я мог купить хотя бы один лишний день ее жизни, я с радостью отдал бы за это весь остаток своих собственных дней! Тем друзьям г‑жи де Бомон, что не присутствовали при этой сцене, было легче; им пришлось плакать лишь единожды: я же стоял у этого одра страданий, где человек слышит, как бьет его последний час, и каждая улыбка больной возвращала мне жизнь и вновь отнимала ее, сходя с лица умирающей. Горькая мысль потрясла меня: я понял, что г‑жа де Бомон лишь в последние мгновения ощутила, сколь глубоко я привязан к ней: она не уставала удивляться этому и, казалось, умерла в отчаянии и восторге. Ей думалось, что она мне в тягость, и хотелось уйти, дабы возвратить мне свободу.

В одиннадцать пришел кюре: комната наполнилась толпой равнодушных и любопытных зевак, которые в Риме всегда увязываются за священником. Г‑жа де Бомон приняла торжественное великолепие обряда без малейшего страха. Мы преклонили колена, и больная разом причастилась и соборовалась. Когда все удалились, она велела мне сесть на край ее постели и полчаса говорила со мной о моих делах и намерениях, выказав самые высокие помыслы и самую трогательную дружбу; особенно уговаривала она меня не разлучаться с г‑жой де Шатобриан и г‑ном Жубером: но долго ли оставалось жить г‑ну Жуберу?

Она попросила меня растворить окно: ей не хватало воздуха. Луч солнца осветил ее ложе и, казалось, порадовал ее. Тогда она напомнила мне о нашем заветном желании удалиться в деревню и заплакала.

Между двумя и тремя часами пополудни г‑жа де Бомон попросила г‑жу Сен-Жермен, старую испанку, которая служила ей с преданностью, достойной столь доброй хозяйки, перестелить постель: доктор воспротивился этому, боясь, как бы суета не ускорила кончину больной. Тогда г‑жа де Бомон сказала мне, что чувствует приближение агонии. Она вдруг сбросила одеяло, взяла мою руку и сильно сжала ее; взгляд ее затуманился. Свободной рукой она делала знаки кому-то, кого видела у изножья постели; затем, поднеся руку к груди, она произнесла: «Вот здесь!» Объятый тоской, я спросил, узнает ли она меня: на ее лице мелькнуло подобие улыбки; она слегка кивнула головой: речь ее была уже не от мира сего. Судороги продлились всего несколько мгновений. Мы трое: я, врач и сиделка — поддерживали ее: моя рука лежала у нее на сердце, и я чувствовал, как оно учащенно колотится меж хрупких ребер, словно часы, чей маятник спешит размотать готовую порваться цепь. Внезапно, исполненный ужаса и страха, я почувствовал, как оно останавливается! Мы опустили женщину, обретшую покой, на подушки; голова ее свесилась набок. Несколько завитков растрепавшихся волос упали ей на лоб; глаза были закрыты; наступила вечная ночь. Доктор поднес к губам умершей зеркальце и лампу: дыхание жизни не затуманило зеркала и не поколебало пламени. Все было кончено.

{Похороны г‑жи де Бомон}

6.

Год 1803. (…)

Париж, 1838

Если измерять превратности частной жизни мерками жизни общественной, эти бедствия едва ли достойны даже беглого упоминания в моих Записках. Кто не терял друга? кто не присутствовал при его кончине? чья память не хранит подобной скорбной сцены? Рассуждение верное, и все же никто не может удержаться от пересказа собственных злоключений: уплывая на корабле, моряк оставляет на суше семью, о которой все время думает и твердит товарищам. Всякий человек заключает в себе особый мир, чуждый общим законам и судьбам веков. Впрочем, ошибочно полагать, будто революции, великие несчастья, знаменитые стихийные бедствия — единственная летопись нашей природы: каждый из нас поодиночке созидает цепь всеобщей истории, и из этих-то отдельных жизней и складывается мир человеческий, как он предстает пред очами Господа.

{Соболезнующие письма друзей Шатобриана}

7.

Годы 1803 и 1804. — Первая мысль о моих «Записках».— Бонапарт назначает меня французским посланником в Вале. — Отъезд из Рима

Париж, 1838

Я решился оставить деловое поприще, омрачившее мою жизнь не только скучными занятиями и пошлыми политическими дрязгами, но и личным несчастьем. Тот не знает, что такое безутешное горе, кто не бродил в одиночестве по местам, где еще недавно жила особа, украшавшая его существование: вы ищете ее и не находите; она говорит с вами, улыбается вам, неотступно следует за вами; все, что она надевала, все, чего касалась, вызывает в памяти ее образ; вас отделяет от нее только прозрачная завеса, но завеса эта так тяжела, что вы не в силах приподнять ее. Воспоминание о первом друге, которого вы потеряли, тягостно, ибо, если жизнь ваша продолжилась, вас несомненно постигли и другие утраты: все эти последующие смерти связываются в вашем уме с самой первой смертью, так что вы оплакиваете в одном лице всех, кого Потеряли на жизненном пути.

Занимаясь устройством своих дел, затрудненным удаленностью от Франции, я жил одиноко, окруженный римскими развалинами. Когда я впервые вышел пройтись, все показалось мне переменившимся; я не узнавал ни деревьев, ни строений, ни неба; я блуждал среди полей, вдоль аркад и акведуков, как некогда под лесными сводами Нового Света. А затем возвращался в Вечный город, прибавивший к своим бесчисленным мертвецам еще одну угасшую жизнь. Я так много бродил по пустынным берегам Тибра, что они навсегда запечатлелись у меня в памяти, и я довольно верно воспроизвел их в моем письме к г‑ну де Фонтану *. «Если чужестранца постигло горе, — писал я, — если он смешал прах любимого существа с прахом стольких прославленных особ, как сладостно будет ему переходить от мавзолея Цецилии Метеллы к могиле несчастной женщины!»