Изменить стиль страницы

Я основательно дополнил «Гений христианства» в «Исторических исследованиях» — том из моих трудов, о котором меньше всего говорили и который больше всего грабили *.

{Влияние «Гения христианства» на литературу}

Книга четырнадцатая

Просмотрено в декабре 1846 года

{Путешествие Шатобриана на юг Франции в 1802 году}

4.

Годы 1802 и 1803. — Встреча с Бонапартом

Париж, 1838

Покуда мы, люди заурядные, жили и умирали, мир семимильными шагами двигался вперед; избранник века утверждался во главе рода человеческого. Посреди грозных бурь, предвещавших всемирные потрясения, я высадился в Кале, дабы простым солдатом принять участие в общем движении. Шел первый год века, когда я прибыл в лагерь, где Бонапарт трубил сбор судеб: вскоре он стал пожизненным первым консулом.

В 1802 году, после принятия законодательным корпусом Конкордата *, Люсьен, тогдашний министр внутренних дел, устроил празднество в честь своего брата; я получил приглашение на церемонию как человек, воссоединивший силы христиан и вновь поведший их в атаку. Когда появился Наполеон, я стоял на галерее: он приятно поразил меня; прежде я видел его лишь издали. Он улыбался ослепительно и ласково; глаза его, прекрасно посаженные и изящно обрамленные бровями, бросали дивные взгляды, в которых еще не сквозило никакого лукавства, не было ничего театрального и деланного. «Гений христианства», который тогда как раз был у всех на устах, произвел впечатление на Наполеона. Этого хладнокровного политика одушевляло чудесное воображение: он не стал бы тем, чем стал, если бы его не вдохновляла муза; разум его воплощал идеи поэта. Натура людей, созданных для великих подвигов, всегда двойственна, ибо они должны быть способны и на вдохновенную мысль, и на решительный поступок: одна половина рождает замысел, другая приводит его в исполнение.

Каким-то образом Бонапарт заметил и узнал меня. Когда он направился ко мне, никто не мог понять, кого он ищет; все расступались, каждый надеялся, что консул идет к нему; эта непонятливость, казалось, раздражала властелина. Я отступил и встал позади соседей; внезапно Бонапарт возвысил голос и произнес: «Г‑н де Шатобриан!» Толпа тотчас отхлынула, чтобы затем сомкнуться вокруг нас кольцом: я остался в одиночестве. Бонапарт заговорил со мной, не чинясь: без любезностей, без праздных вопросов, без предисловий, он сразу повел речь о Египте и арабах, как если бы я входил в число его приближенных и он всего лишь продолжал начатую беседу. «Меня всегда поражало, — сказал он, — что шейхи падают на колени среди пустыни, лицом к Востоку и утыкаются лбом в песок. Что это за неведомая святыня на Востоке, которой они поклоняются?»

Бонапарт на мгновение замолчал и без перехода заговорил о другом: «Христианство? Идеологи, кажется, предлагают видеть в нем просто-напросто астрономическую систему * ? Пусть даже это оказалось бы правдой, разве я поверю, что христианство ничтожно? Если христианство есть аллегория движения сфер, геометрия светил, то, как бы ни старались вольнодумцы, они против воли оставляют „гадине“ * еще довольно величия».

Неистовый Бонапарт удалился. Я уподобился Иову: в ночи «дух прошел надо мною; дыбом стали волосы на мне. Он стал — но я не распознал вида его — только облик был пред глазами моими, тихое веяние — и я слышу голос» *.

Жизнь моя была не более чем цепью видений; ад и небо постоянно разверзались у меня под ногами и над головой, не давая мне времени измерить их мрак и свет. По одному-единственному разу встречался я на границе двух веков с человеком старого мира — Вашингтоном, и человеком нового мира — Наполеоном. И с тем и с другим разговор мой был краток; оба возвратили меня к уединенному существованию, один — добродушным пожеланием, другой — преступлением.

Я заметил, что, удаляясь, Бонапарт бросал на меня взгляды более пристальные, нежели во время нашей беседы. Я также провожал его глазами:

Ghi è quel grande, che non par che curi L’incendio?
Кто это, рослый, хмуро так лежит,
Презрев пожар, палящий отовсюду?
(Dante)

5.

Год 1803. — Я получаю назначение на должность первого секретаря посольства в Риме

Париж, 1837

После этой встречи Бонапарт решил послать меня в Рим; он с одного взгляда уразумел, где и как я могу быть ему полезен. Его не тревожило, что я никогда не занимался делами, что я ничего не смыслю в практической дипломатии; он считал, что есть умы, которым все ясно и которым нет нужды учиться. Это был великий открыватель людей; но он желал поставить все их таланты себе на службу, да еще и с условием, чтобы об этих талантах шло поменьше толков; ревнивый к чужой славе, он рассматривал ее как покушение на свою собственную славу: в мироздании оставалось место только для Наполеона.

Фонтан и г‑жа Баччоки говорили мне, что консул удовлетворен беседой со мной: во время этой беседы я не раскрыл рта; таким образом, удовлетворен Бонапарт был самим собой. Они убеждали меня не упускать случая. Мысль сделаться влиятельным лицом никогда не приходила мне в голову; я отказался наотрез. Тогда они обратились к авторитету, которому мне было трудно прекословить.

Аббат Эмри, настоятель семинарии Святого Сульпиция, стал именем духовенства заклинать меня занять ради блага религии пост первого секретаря нашего посольства в Риме — в послы Бонапарт прочил своего дядю, кардинала Феша*. Аббат дал мне понять, что, поскольку кардинал не блещет умом, я быстро стану хозяином положения. С аббатом Эмри меня свел случай: я, как вы помните, прибыл в Соединенные Штаты вместе с аббатом Наго и несколькими семинаристами. Воспоминание о моей безвестности, о моей юности, о моей скитальческой жизни, отголоски которой сказались на моем участии в жизни общественной, — все это волновало мое воображение и сердце. Природа, сословие и Революция сделали аббата Эмри, пользовавшегося уважением Бонапарта, человеком хитрым; впрочем, эта тройная хитрость лишь увеличивала его достоинства; честолюбивый лишь в добрых делах, он пекся единственно о благе и процветании семинарии. Бесполезно было неволить осмотрительного в словах и поступках аббата Эмри: вы могли располагать его жизнью, но о том, чтобы сломить его волю, не могло быть и речи; он стоял одной ногой в могиле, ждущей нас всех, — в этом заключалась его сила.

Первая попытка аббата провалилась; он предпринял новое наступление и своей настойчивостью победил меня. Я согласился занять пост, который ему поручили мне предложить, хотя ни в коей мере не был убежден в правильности своего решения: на вторых ролях я не стою ровно ничего. Может статься, я бы все-таки пошел на попятный, если бы мысль о г‑же де Бомон не положила конец моим колебаниям. Дочь г‑на де Монморена умирала: итальянский климат, говорили мне, благотворен; если бы я поехал в Рим, она решилась бы пересечь Альпы*: я принес себя в жертву в надежде спасти ее. Г‑жа де Шатобриан приготовилась последовать за мной; г‑н Жубер собирался сопровождать г‑жу де Бомон, и она отбыла в Мон-Дор, чтобы затем довершить свое выздоровление на берегу Тибра.

Пост министра иностранных дел занимал г‑н де Талейран; он выправил мне назначение. Я обедал у него: он остался в моей памяти таким, каким предстал мне впервые. Впрочем, его прекрасные манеры нисколько не походили на манеры его подлого окружения; его мошенничество было преисполнено непостижимой важности; в этом осином гнезде развращенность нравов слыла гением, легкомыслие — мудростью. Революция чересчур скромничала; она недооценивала свое преимущество: быть выше или быть ниже преступлений — отнюдь не одно и то же.