Изменить стиль страницы

Утром мы вместе завтракали; после завтрака я удалялся в свою комнату и принимался за работу; г‑жа де Бомон любезно переписывала для меня цитаты. Эта благородная женщина дала мне приют, когда я в нем нуждался: не обрети я дарованного ею покоя, я, быть может, никогда не завершил бы произведение, которое мне мешали ‘закончить мои бедствия.

Я никогда не забуду вечера, проведенные в этом приюте дружбы, особенно некоторые из них: после прогулки мы собирались все вместе в той части сада, где из травы бил родник: г‑жа Жубер, г‑жа де Бомон и я сидели на скамье; сын г‑жи Жубер играл на траве у наших ног: этого ребенка уже нет в живых. Г‑н Жубер прогуливался в отдалении по песчаной аллее; два сторожевых пса и кошка резвились подле нас, а под крышей ворковали голуби. Какое блаженство для человека, который провел восемь лет на чужбине, в полном одиночестве, прервавшемся лишь на несколько дней, что пролетели так быстро! Обычно в эти вечера друзья просили меня рассказать о моих странствиях; никогда не удавалось мне лучше описать безлюдные просторы Нового Света. Ночью через распахнутые окна нашей сельской гостиной г‑жа де Бомон учила меня различать созвездия, прибавляя, что однажды я вспомню ее уроки; с тех пор как я потерял ее, я не раз бывал в Риме близ ее могилы и всегда искал на небосводе звезды, имена которых назвала мне она; я видел, как они сверкают над сабинскими горами, как бороздят длинными лучами воды Тибра. Лес Савиньи, над которым я увидел их впервые, и римская кампанья, над которой я увидел их вновь, переменчивость моей судьбы, памятный знак, оставленный мне женщиной на небесах, — все это разбивало мне сердце. Каким чудом соглашается человек делать все то, что он делает на земле, — соглашается, зная, что обречен на смерть?

Однажды вечером мы увидели, как кто-то украдкой влез в наш приют через одно окно и вылез через другое: это был г‑н Лабори; он спасался от когтей Бонапарта*. Затем нас посетила одна из тех неприкаянных душ, что совершенно не похожи на прочие, — тех душ, что мимоходом прибавляют свой неведомый недуг к заурядным страданиям рода человеческого: то была моя сестра Люсиль.

По приезде во Францию я письмом уведомил родных о моем возвращении. Г‑жа графиня де Мариньи, моя старшая сестра,первой отправилась повидать меня, ошиблась улицей и отыскала пять господ Лассаней, последний из которых, холодный сапожник, вылез на ее зов из своего подвала. Затем приехала г‑жа де Шатобриан: она была прелестна и исполнена достоинств, способных дать мне счастье, которое я и обрел с тех пор, как мы зажили вместе. Наконец, настал черед г‑жи графини де Ко, Люсиль. Г‑н Жубер и г‑жа де Бомон прониклись к ней страстной привязанностью и нежной жалостью. Между ними завязалась переписка, которую прервала лишь смерть обеих женщин, клонившихся друг к другу, как два цветка одного вида, готовые увянуть. 30 сентября 1802 года*, остановившись в Версале, Люсиль прислала мне записку следующего содержания: «Я пишу тебе, чтобы просить тебя поблагодарить от моего имени г‑жу де Бомон за приглашение приехать в Савиньи. Надеюсь доставить себе эту радость недели через две, если это удобно г‑же де Бомон». Как и собиралась, г‑жа де Ко приехала в Савиньи.

Я рассказывал вам, что в юности, когда сестра моя была канониссой в Аржантьере и готовилась стать канониссой в Ремиремоне, она зажглась страстью к г‑ну де Мальфилатру, советнику Бретонского парламента, и страсть эта, таясь в ее груди, усугубляла ее природную меланхолию. Во время Революции Люсиль вышла замуж за г‑на графа де Ко и через год и три месяца после свадьбы потеряла его. Смерть г‑жи графини де Фарси, нежно любимой сестры, увеличила скорбь г‑жи де Ко. Она сдружилась с г‑жой де Шатобриан, моей женой, и взяла над нею власть, которую было нелегко снести, ибо Люсиль сделалась вспыльчива, деспотична, безрассудна; г‑жа де Шатобриан терпела ее прихоти и украдкой оказывала ей услуги, которые более богатая подруга оказывает подруге обидчивой и менее удачливой.

Гений Люсиль и глубина ее чувств довели ее почти до того же безумия, какое настигло Ж.-Ж. Руссо *: она просила г‑жу де Бомон, г‑на Жубера, меня писать ей на чужой адрес; она внимательно рассматривала печати, пытаясь понять, не сломаны ли они; она постоянно меняла жилища, не задерживаясь подолгу ни у сестер, ни у моей жены; сестрам она не доверяла, а г‑жа де Шатобриан, преданная ей так, что и вообразить невозможно, в конце концов стала тяготиться столь безжалостной привязанностью.

Еще один роковой удар постиг Люсиль: г‑н де Шендолле, живший близ Вира, приехал в Фужер повидать ее; вскоре пошли разговоры о свадьбе, но дело кончилось ничем *. Моя сестра лишилась разом всего, и гнет собственного одиночества оказался ей не по силам. Печальным призраком промелькнула она в радостной тиши Савиньи; столько сердец приняли ее с радостью! Они были бы счастливы вернуть ее к сладостной действительности! Но сердце Люсиль могло биться только в атмосфере, созданной для нее одной; там, где дышали другие, она задыхалась. Она жадно поглощала дни в том особом мире, куда небу было угодно поместить ее. Зачем Господь создал существо, жившее единственно для того, чтобы страдать? Какие таинственные узы связу-ют страдальца с вечным законом?

Сестра моя нимало не переменилась; но несчастья напечатлели на ее облике свой след: голова ее была слегка опущена, словно под гнетом времени. Она напоминала мне родителей; эти первые воспоминания о семье, вызванные из могилы, окружали меня, словно злые духи, слетевшиеся ночью к погребальному костру, чтобы погреться у его затухающего огня. Когда я смотрел на Люсиль, в ее потерянном взгляде передо мной вставало мое детство.

Страждущее видение быстро растаяло: казалось, эта обремененная жизнью женщина пришла за другой страдалицей, чтобы увести с собой.

{1802 год; знакомство с актером Тальма}

10.

Годы 1802 и 1803. — «Гений христианства». — Предвещания неудачи. — Причина конечного успеха

Тем временем я заканчивал «Гений христианства»; Люсьену захотелось взглянуть в корректурные листы: я дал ему несколько оттисков; он сделал на полях довольно заурядные пометы.

Хотя успех моей большой книги был таким же шумным, как успех маленькой «Атала», он был менее бесспорным: в этом серьезном сочинении я боролся с принципами старой литературы и философии, прибегнув уже не к роману, но к рассуждениям и фактам. Вольтеровская империя издала воинственный клич и схватилась за оружие. Г‑жа де Сталь ошиблась относительно будущего моих религиозных штудий: когда ей принесли неразрезанный экземпляр моего сочинения, она полистала его, наткнулась на главу «О девственности» * и сказала г‑ну Адриану де Монморанси, случившемуся рядом: «Ах, Боже мой! Бедняга Шатобриан! Какой провал!» Аббат де Буллонь познакомился с несколькими частями моего труда прежде, чем они были отпечатаны; книгопродавцу, пришедшему к нему за советом, он отвечал: «Если хотите разориться, напечатайте это». Прошло немного времени, и тот же аббат де Буллонь превознес мою книгу до небес.

Поистине, все, казалось, предвещало неудачу: разве мог я, не имеющий имени и не окруженный льстецами, притязать на то, чтобы разрушить влияние Вольтера, воздвигнувшего огромное здание, довершенное энциклопедистами и упроченное всеми европейскими знаменитостями? Как! Дидро, д’Аламберы, Дюкло, Дюпюи, Гельвеции, Кондорсе уже более не властители дум? Как! мир должен вернуться к «Золотой легенде» *, отринуть шедевры науки и разума?

Мог ли я выиграть дело, которое не сумели защитить ни грозный Рим, ни могущественное духовенство, — дело, тщательно отстаиваемое архиепископом парижским Кристофом де Бомоном, опиравшимся на приговоры суда, силу армии и имя Короля? Не было ли столь же смехотворно, сколь и безрассудно со стороны человека никому не ведомого противопоставлять себя философскому течению, которое оказалось настолько сокрушительным, что произвело Революцию? Любопытно было взглянуть на пигмея, который, «слабенькие ручки напрягая» *, стремится задушить передовую мысль века, остановить развитие цивилизации и заставить род человеческий пойти вспять! Благодарение Богу, подобных безумцев можно уничтожить одним словом, поэтому г‑н Женгене, хуля «Гений христианства» в «Декаде» *, утверждал, что критика опоздала, ибо суесловие мое уже забыто. Он говорил это через пять или шесть месяцев после публикации сочинения, которое не сумела уничтожить вся Французская Академия, ополчившаяся на него по случаю присуждения премий за десятилетие *.