Тем не менее эти порывы участия, которые побуждают нас одобрять благородный поступок, скоро иссякли. Из почтения к религии я согласился на место за пределами Франции, место, которое пожаловал мне могущественный гений, победитель анархии, вождь, верный народу, консул Республики, а не король, узурпировавший монархию; при этом я был одинок в своем чувстве, ибо последователен в своем поведении; я удалился, когда условия, под которыми я мог подписаться, изменились; но, лишь только герой превратился в убийцу, все кинулись обивать его пороги *. Через полгода после 20 марта весь высший свет, казалось, пришел к единому мнению, если не считать злых шуток, которыми аристократы обменивались в узком кругу. Люди падшие утверждали, что их принудили, принуждали же, по слухам, лишь тех, кто носит славное имя, либо пользуется славной репутацией, так что всякий, желающий доказать свою именитость и известность, молил о том, чтобы его принудили.
Те, кто паче всего мною восхищались, отдалились; я был для них живым укором: люди осторожные усматривают неосторожность в поведении тех, кто повинуется велениям чести. Бывают времена, когда возвышенность души воистину оборачивается изъяном; никто ее не понимает; ее считают ограниченностью ума, предрассудком, дурной привычкой, блажью, придурью, мешающей верно судить о вещах, глупостью, быть может достойною уважения, но выдающей тупоумие раба. Разве много мудрости в том, чтобы не видеть ничего вокруг, оставаться чуждым ходу времени, развитию идей, перемене нравов, прогрессу общества? Разве не прискорбное заблуждение — придавать событиям значение, какого они не имеют? Замкнувшись в ваших узких принципах, вы с вашим недалеким умом и столь же недалекими суждениями уподобляетесь человеку, который, живя на задворках, видит только крохотный садик и не подозревает ни о том, что происходит на улице, ни о том, какой шум там раздается. Вот до чего доводит вас толика независимости: вы становитесь предметом жалости для людей посредственных, великие же люди — те, что снисходят до вас со своих высот и устремляют на вас «глаза гордые» *, oculos sublimes — с милосердным пренебрежением прощают вас, ибо знают, что вам их не понять. Вследствие всего сказанного я смиренно отдался литературной деятельности — так бедный Пиндар начинает первую Олимпийскую песнь с утверждения, что самое лучшее на свете — это вода, оставляя вино блаженным.
Дружба вдохнула отвагу в г‑на де Фонтана; доброта г‑жи Баччо-ки стала преградой между гневом ее брата и моим решением; г‑н де Талейран по безразличию или по расчету задержал мое прошение об отставке и доложил о нем лишь через несколько дней, дав Бонапарту время на размышление. Услышав единственное открытое порицание из уст честного человека, не побоявшегося выступить против властителя, он произнес только одно: «Ладно». Позже он сказал своей сестре: «Сильно вы испугались за вашего друга». Много лет спустя в беседе с г‑ном де Фонтаном он признался, что моя отставка — одна из вещей, поразивших его сильнее всего. Г‑н де Талейран приказал отправить мне официальное письмо; в нем он учтиво попенял мне на то, что я лишил его ведомство моих талантов и услуг. Я возместил расходы на обзаведение, и на том дело, по видимости, и закончилось. Но, посмев покинуть Бонапарта, я поставил себя с ним на одну доску, и он восстал против меня всем своим злодейством, как я восстал против него всей своей преданностью. До самого своего падения он держал над моей головой меч; несколько раз, движимый естественным порывом, он призывал меня и пытался утопить в своих роковых благодеяниях; порой меня тянуло к нему восхищение, которое он мне внушал, мысль о том, что благодаря ему я присутствую не просто при смене династии, но при обновлении общества; однако во многих отношениях натуры наши были противоположными, и это давало себя знать; если он с великой охотой приказал бы меня расстрелять, то я тоже не слишком угрызался бы, лишив его жизни.
Смерть созидает или развенчивает великого человека; она останавливает его на той ступени, до которой он успел спуститься или подняться: удел покойника — удача или провал; в первом случае рассуждают о том, кем он был, во втором — гадают, кем он мог стать.
Если бы я выполнял долг, лелея далеко идущие честолюбивые планы, я бы просчитался. Карл X только в Праге узнал о том, как я поступил в 1804 году: он освободился от монархии. «Шатобриан, — спросил он меня в Градчанском замке, — вы служили Бонапарту?» — «Да, Ваше Величество».— «Вы ушли в отставку после смерти герцога Энгиенского?» — «Да, Ваше Величество». Несчастье учит или возвращает память. Я рассказывал вам, как однажды в Лондоне мы с г‑ном Фонтаном укрылись от проливного дождя в той же аллее, что и г‑н герцог де Бурбон: во Франции он и его доблестный отец, столь учтиво благодарившие всякого, кто сочинял речи на смерть герцога Энгиенского, не вспомнили обо мне ни словом: вероятно, они не знали о моем поступке; впрочем, я никогда им о нем не рассказывал.
2.
Смерть герцога Энгиенского
В октябре меня, как перелетных птиц, одолевает беспокойство, и я с радостью отправился бы в чужие края, если бы не утратил силу крыльев и легкость дней: плывущие по небу облака пробуждают во мне желание бежать. Дабы обмануть этот инстинкт, я поспешил в Шантийи. Я ступил на луг, которым старые сторожа бредут к лесной опушке. Несколько ворон, перелетая с ветки на ветку через заросли дрока, лесной молодняк и прогалины, привели меня к Коммельским прудам. Смерть унесла друзей, которые некогда сопровождали меня в замок королевы Бланки *; в этих безлюдных местах остался лишь унылый горизонт, за которым на мгновение промелькнуло мое прошлое. Во времена «Рене» я отыскал бы в речушке Тев тайны жизни: речушка эта прячется среди хвоща и мха; ее не видно за тростником; она исчезает в прудах, которые питает своей юностью, беспрестанно умирающей, беспрестанно обновляющейся: я как зачарованный смотрел в эти воды, когда носил в своей душе пустыню, населенную призраками: они улыбались мне сквозь свою меланхолию, а я убирал их цветами.
Возвращаясь вдоль едва заметных изгородей, я попал под дождь; пришлось спрятаться под бук: последние листья его опадали, как мои годы; верхушка обнажилась, как моя голова; на стволе стоял красный кружок — ему, как и мне, предстояло пасть. На постоялый двор я вернулся с ворохом осенних растений и в безрадостном расположении духа; здесь, в виду развалин Шантийи *, я расскажу вам о смерти герцога Энгиенского.
Смерть эта в первое мгновение сковала ужасом все сердца; люди решили, что возвращается царствие Робеспьера. Парижане думали, что вновь наступил один из тех дней, которые не повторяются, — день казни Людовика XVI. Близкие, друзья, родные Бонапарта пришли в отчаяние. За границей дипломатический язык немедля заглушил взрыв народного негодования, но от этого потрясение ничуть не уменьшилось. Пуля прошла навылет через все изгнанное семейство Бурбонов: Людовик XVIII возвратил королю Испании орден Золотого Руна, ибо им недавно был награжден Бонапарт; сопроводительное письмо делает честь королевской душе:
«Милостивый государь и дорогой кузен, не может быть ничего общего между мной и чудовищным преступником, которого дерзость и удача возвели на престол, варварски запятнанный невинной кровью одного из Бурбонов — кровью герцога Энгиенского. Христианские чувства могут побудить меня простить убийце, но тиран моего народа навсегда останется моим врагом. Пути Господни неисповедимы, и мне, быть может, суждено окончить дни в изгнании; никогда, однако, ни современники мои, ни потомки не смогут сказать, что во времена бедствий я выказал себя недостойным трона моих предков».
Не должно забывать и другого имени, связанного с именем герцога Энгиенского: Густав Адольф, свергнутый и изгнанный монарх, был единственным из царствующих в ту пору королей, кто посмел возвысить голос в защиту юного французского принца. Он послал из Карлсруэ к Бонапарту адъютанта с письмом; письмо опоздало; последнего Конде уже не было в живых. Густав Адольф отослал прусскому королю орден Черного Орла, подобно тому как Людовик XVIII возвратил орден Золотого Руна королю испанскому. Густав заявил наследнику великого Фридриха, что «законы рыцарства не дозволяют ему быть братом по оружию убийце герцога Энгиенского». (Среди наград Бонапарта был и Черный Орел.) Есть какая-то горькая насмешка в этом почти безрассудном напоминании о рыцарских чувствах, не сохранившихся нигде, кроме сердца несчастного короля, скорбящего об убитом друге: благородное товарищество по несчастью живет непонятое, одинокое, в мире, незнаемом людьми!