Изменить стиль страницы

Слава быстро достигает берегов Темзы и так же быстро покидает их. В 1822 году весь этот большой город предавался воспоминаниям о Бонапарте: от издевательств над Ником * англичане перешли к идиотическому преклонению перед ним. Книжные лавки кишели мемуарами Бонапарта; бюст его стоял на всех каминах, гравюры с его изображением красовались в витринах всех книжных лавок; колоссальная статуя, изваянная Кановой, венчала лестницу в особняке герцога Веллингтона. Неужели нельзя было отыскать иное святилище для скованного Марса? В подобном обожествлении больше тщеславия привратника, нежели гордости воителя. Генерал, вы вовсе не победили Наполеона при Ватерлоо, вы всего лишь погнули последнее кольцо в цепи жизни, которая разбилась не по вашей вине.

{Депеши Шатобриана из Лондона; портреты английских министров; самоубийство английского министра иностранных дел лорда Лондондерри; приготовления к Веронскому конгрессу для обсуждения обстановки в Испании.

«После Венского и Аахенского конгрессов европейские монархи шагу не могли ступить без конгрессов: на них они развлекались и перекраивали земной шар».

Шатобриан просит министра иностранных дел Монморанси послать его на Веронский конгресс, поскольку у него есть важные соображения касательно Испании; получив уклончивый ответ, он обращается с тою же просьбою к Виллелю, тогда министру финансов; тот, не ладящий с Монморанси, обещает свою поддержку и 27 августа 1822 года присылает в Лондон извещение о том, что Шатобриан назначен одним из трех полномочных представителей Франции на Веронском конгрессе}

11.

Конец старой Англии. — Шарлотта. — Размышления. — Я покидаю Лондон

Где бы я ни был, бури преследуют меня. Вместе с лордом Лондондерри испустила дух старая Англия, до сих пор противившаяся наступлению нового века. На смену покойному министру пришел г‑н Каннинг, из честолюбия изъяснявшийся на трибуне языком пропагандиста. Затем настала пора герцога Веллингтона, консерватора-разрушителя: когда общество обречено, рука, призванная строить, принимается ломать. Лорд Грей, О’Коннел, все эти творцы руин, поочередно приложили руку к крушению старых установлений. Парламентская реформа, освобождение Ирландии — все эти новшества, сами по себе замечательные, в беспокойную эпоху сделались источниками распада. Страх довершил беду: не будь англичане так напуганы грозным будущим, они могли бы более или менее успешно противостоять ему.

Стоило ли англичанам ободрять наши последние смуты? Ничто не угрожало им, и они могли спокойно заниматься своими внутренними неурядицами. Стоило ли Сент-Джеймскому кабинету бояться отделения Ирландии? Ирландия — не что иное, как шлюпка, идущая на буксире за английским кораблем: перережьте веревку, и шлюпка, оставшись в одиночестве, затеряется в волнах. Сам лорд Ливерпуль питал мрачные предчувствия. Однажды я обедал у него: встав из-за стола, мы беседовали у окна с видом на Темзу; ниже по течению в тумане и дыму высилась громада города. Я выразил хозяину дома свое восхищение прочностью английской монархии, зиждущейся на равновесии свободы и власти. Почтенный лорд простер руку в сторону города и произнес: «Что может быть прочного в этих огромных городах? Достаточно одного крупного бунта в Лондоне, и все погибнет».

Сейчас мне кажется, будто подходит к концу мое путешествие по Англии, подобное тому, какое я совершил некогда по развалинам Афин, Иерусалима, Мемфиса и Карфагена. Обозревая историю Альбиона, вспоминая знаменитостей, которых родила английская земля, и видя, как все они один за другим уходят в небытие, я испытываю горестное смятение. Что сталось с теми блестящими и бурными эпохами, когда на земле жили Шекспир и Мильтон, Генрих VIII и Елизавета, Кромвель и Вильгельм, Питт и Берк? Все это в прошлом; гении и ничтожества, ненависть и любовь, роскошь и нищета, угнетатели и угнетенные, палачи и жертвы, короли и народы — все спит в тишине, все покоится во прахе. Как же жалка наша участь, если такая судьба постигает самых ярких представителей рода человеческого, и дух их, призрак старых времен, бродит среди потомков, лишенный собственного бытия и не ведающий, жил ли он когда-либо!

Сколько раз в течение какой-нибудь сотни лет Англию разрушали! Сколько революций довелось ей пережить, пока не настала пора самой великой и глубокой революции, действие которой продлится и в будущем! Я видел прославленный британский парламент в пору его расцвета: что станется с ним? Я видел Англию в пору, когда в ней царили старинные нравы и старинное благоденствие: одинокие церквушки с колоколенками, сельские кладбища Грея, узкие песчаные тропы, луга, где пасутся коровы, вересковые заросли, где полно овец, парки, замки, города, редкие леса, редкие птицы и морской ветер — вот что такое старая Англия. Как сильно отличалась она от Андалузии, где среди алоэ и пальм, в навевающих негу развалинах мавританского дворца, я повстречал древних христиан и юную любовь *.

Quid dignum memorare tuis, Hispania, terris
Vox humana valet?
Как достойно воспеть твою, Испания, землю,
Слову певца? 17

Как сильно отличалась Англия от римской кампаньи, чьи чары непреодолимо влекут меня к себе; как непохожи были ее волны на те, что омывают утес, где Платон беседовал с учениками, — Сунион, где я слышал песню кузнечика, который напрасно молил Минерву возвратить ему очаг посвященного ей храма; но и такая, окруженная кораблями, покрытая стадами и поклоняющаяся своим знаменитостям, Англия оставалась прелестной и грозной.

Ныне над лугами стелется черный дым заводов и фабрик, тропы обратились в железнодорожные колеи, по которым вместо Мильтона и Шекспира скитаются паровые котлы. Рассадники наук, Оксфорд и Кембридж, пустеют: их безлюдные коллежи и готические часовни производят удручающее впечатление; в их монастырях рядом со средневековыми надгробьями покоятся в безвестности мраморные анналы древних народов Греции — руины под сенью руин.

Этим памятникам, обреченным на забвение, я посвящал свои дни, переживая вновь возвратившуюся ко мне весну; я вторично прощался с юностью на тех же брегах, где некогда расстался с нею: внезапно, подобная светилу, которое наперекор бегу времени поднялось среди ночи и рассеяло мрачную тьму, передо мной явилась Шарлотта. Если я еще не слишком утомил вас, отыщите в моих «Записках» рассказ о впечатлении, произведенном на меня внезапной встречей с этой женщиной в 1822 году *. В те давние времена, когда она отличала меня, я еще не был знаком с многочисленными англичанками, окружившими меня годы спустя, когда я стал славен и могуществен: их почести оказались так же мимолетны, как мое благоденствие. Сегодня, когда целых шестнадцать лет отделяют меня от той поры, когда я был послом в Лондоне, когда я пережил столько новых утрат, взоры мои вновь обращаются к дочери страны, где появились на свет Дездемона и Джульетта: отныне память моя, хранящая ее образ, ведет отсчет от того дня, когда ее нежданное явление оживило прошедшее в моем сердце. Подобно новому Эпимениду, очнувшемуся от долгого сна, я впиваюсь взглядом в маяк, сияющий тем более ярко, что все прочие огни давно погасли — все, за исключением одного-единственного, чей свет не погаснет и после моей смерти.

Мой рассказ о Шарлотте еще не окончен: с частью своего семейства она посетила меня во Франции в 1823 году, когда я был министром. В ту пору внимание мое всецело поглотила война, призванная решить участь французской монархии, и таково необъяснимое ничтожество человеческой природы, что голосу моему, вероятно, чего-то недоставало: во всяком случае, перед отъездом в Англию Шарлотта написала мне письмо, полное обиды за мой холодный прием. Я не осмелился ни ответить ей, ни отослать назад те наброски, которые она вручила мне и которые я пообещал возвратить с продолжением. Если бы она в самом деле имела серьезные основания обижаться, я бросил бы в огонь свой рассказ о первом моем пребывании на другом берегу Ла-Манша.