Изменить стиль страницы

«Наверно, я ее любил… Люблю, наверное. Вот история… А не Кребс ли подстраивает? Он же мог обнаружить рисунок! Такие, как Кребс, не прощают…»

Кроме ватманского листа, вырванного когда-то Максом из альбома, в конверте ничего не было. Что, возврат за ненужностью? Или… провокация?

Недоумевая, Макс машинально перевернул картон и увидел, что обратная его сторона исписана. Кинул взгляд вниз: да, подписалась Эмма!.. Начал читать.

«Дорогой Макс!

Надеюсь, ты уже вернулся из командировки. Впрочем, все равно…

Я возвращаю твой входной билет. Верно говорят: любовь слепа. Ты показался мне совсем не похожим на других, я считала: вот сын века! Почему? Не знаю. Но ты, к сожалению, тоже оказался как многие…

Может быть, я очень впечатлительная, возможно, у меня больное воображение? Все это возможно, если смотреть на меня глазами моего мужа. Первое время я еще металась, искала утешения и объяснения всему у него, он ведь кончал консерваторию, он одаренный музыкант, у него должны быть, как я мыслила, тонкая натура, тонкое обостренное чутье к чужой боли. Он пожимал плечами и хмыкал: «У тебя несварение желудка. Пей минеральную зейдлицкую, она слабит…»

Ты не такой, Макс, я в этом уверена. Но и ты на первый план поставил личное благополучие, и ты за чечевичную похлебку отдаешь талант, любовь, даже родину. Да-да, не возражай! Я видела, я понимала тебя в тот час, когда ты, серый от страха, стоял перед Кребсом, когда ты, чуть ли не щелкнув каблуками, с готовностью отчеканил: «Так точно! Было!» Несмотря на трагикомичность моего положения в твоем доме перед Кребсом, я, как ни странно, могла мыслить, анализировать, сравнивать. И мой анализ был не в твою пользу, Макс. Хотя… хотя, буду откровенной, мне и сейчас хочется погладить твои волосы, прикоснуться губами к твоим глазам…

Если верить легенде, на месте казни Иисуса Христа, на Голгофе, вырос «цветок страстей», и в его чашечке запечатлелись орудия пыток Христа. Дорогой Макс, в чашечке цветка, который вырастет на моей могиле, будет свастика! Не удивляйся и не осуждай: лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Я не создана для водевилей и трагедий, но и мелодрама у меня не получается.

Итак, ко мне в дверь стучит дама в белом.

Прости и прощай!

Эмма. 17 июня».

Макс ошалело покружил по комнатам. Набрал Эммин телефон — молчание. Ужас!

На полную мощность включил радиоприемник, купленный перед отъездом в Польшу, нашел маршевую музыку. Откинул с натянутого холста простыню и, схватив палитру и кисти, с ожесточением стал класть мазки на свое «Возвращение к Родине». Голова была огромна и пуста, как колокол без языка. Она и гудела подобно колоколу на ветру. В нее не входила взвинчивающая мелодия «Баденвайлера» — любимого марша фюрера.

Он вышел из дома и часа полтора бродил по улицам, чтобы отвлечься от гнетущих мыслей. Не зная зачем, зашел в ближайшую церковь, опустился на крайнюю к выходу скамью, рядом с молодой женщиной в черном платке. Положив молитвенник на колени, женщина устремила глаза вверх и шептала что-то быстро и страстно. Под сводами храма, обладавшего хорошей акустикой, гремел голос священника. Его слова доходили до Макса так же, как недавняя маршевая музыка из включенного на полную силу приемника. Гораздо слышнее была молитва женщины. Понял: молит бога упокоить душу ее мужа, убитого где-то в Польше…

И Макс, точно наяву, снова увидел перед собой сраженного на варшавской улице немца, увидел Эмму, покрытую черной кружевной накидкой, услышал ее горькое: «Во Франции месяц назад погиб мой кузен. Ему было двадцать лет, он был офицером…» Опять Эмма! О, всевышний… Что с ней сейчас, почему она так распрощалась? Неужели и впрямь задумала уйти из жизни? Как узнать?..

Вышел из церкви, опять бродил по городу. Далеко-далеко звучал колокол. Звуки были редкие, грустные, похоронные. Каждый удар — строка.

Бом-м-м!

Век опостылел…

Бом-м-м!

Больше нет мочи…

Бом-м-м!

Мы — как пустыни…

Бом-м-м!

Сброд одиночеств…

Надвигалась гроза, и он вернулся домой. За окном грянул короткий летний ливень с яростными вспышками фиолетовых молний. Тяжко вздыхал гром, словно кровельщики сбрасывали на мостовую старое железо.

Макс нашел пепельницу, давно потерявшую запах табака, на цыпочках прокрался в кухню и там, нервно ломая спички, с угла, где стоял его росчерк, поджег Эммин портрет. С лихорадочным облегчением смотрел, как над пепельницей, сворачиваясь в черную трубку, догорал ватманский лист с карандашным портретом Эммы, с ее последним приветом и прощанием…

Гроза за окном прошла. О жестяное подоконье била капель. Точно кто-то монеты отсчитывал в железную кружку.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Сенокосы… Пора дивная!.. Праздник, романтика мальчишья, отрада крестьянская — вот что такое сенокосы по Уралу, когда в каждой копне — пуд меду и воз запаху. Начинаются они не с лугов, там еще сыро после вешнего разлива, начинаются по дальним целинным взлобкам, по степным стрепетиным распадкам. Вначале ставятся шалаши из плетней, толсто-натолсто укрывают их сеном первой косы, чтоб и в зной хранили прохладу, поодаль роют в земле печурку, вмазывают в нее два котла для похлебки и каши, привозят наковальню для клепки косогонов и кос, рядом с ней ставят, точильный круг с нежным приводом — стан готов. В час добрый, люди! И пускай труд ваш будет жарок, пахуч сеном и потом, но неприедлив, радостен, в охоту…

Крепких матерых мужиков тут мало, они нынче на тракторах, на ремонте комбайнов, на колхозной стройке, главная сила на сенокосе — парни да девки. Да еще пять-шесть стариков-скирдоправов, умеющих без отвеса и угломера такие скирды ставить, что ахнешь, залюбуешься. Уважительно принимают здесь и зеленую лапшу, вроде Кости Осокина. Правда, косилок им еще не дают, но конные грабли — пожалуйста. И ни один излученский пацан не променяет те высокие тряские грабли на рыбалку, на лазание по гнездам в лесу, только бы доверили ему желанные грабли! Только бы не сказали: мал ты еще, братец, подрасти на вершок или более.

День длинен и тяжек покажется новичку на граблях, нагребающему по уклонам зеленые сугробы духовитых трав, но зато скрашивает его вечер, когда после горячей похлебки, заправленной луком и свиным салом, после пшенной, пахучей от коровьего масла каши начинаются сказки-байки под летними звездами. Ложатся не в шалашах, они от дневного зноя да на случай дождя, а под открытым небом, на дерюгах и одеялах, постланных поверх сена. Парни и девки ложатся вперемежку, потому что девки не боятся парней — те не вспугивают их доверия. Ну, конечно, не всегда парни выдерживают стойкий нейтралитет, так на то ж они и парни. Случается, рука самовольно потянется туда, куда самой природой велено ей у доброго парня тянуться, чтобы девке не скучно было, и тогда — вскрик, визг: «Колька, паррразит, по роже получишь!..» А в ответ — смех, хохот отовсюду. Только такое, ей-богу же, редкость…

Среди сенокосчиков обязательно найдется тот, кто до утра может всякие были-небыли рассказывать. Журчит, журчит его негромкая речь, как родник в лесу, уносит слушателей в неведомые выси и дали, наполняет душу сладостью грез, у девок, непонятно почему, на глазах выступают слезы… И на смену сказке-были приходил сон, короткий, крепкий, сладкий.

Кто-то сказал: рассвет в степи начинается запахом. Это верно. По-степному чуть тронутой росой, первой просыпается полынь. Еще и зорьки нет, а она уж источает свой горько-волнующий дух, придавая воздуху и необычайную свежесть, и прохладную густоту, какой бывает ключевая вода, выбивающаяся из-под осокоревых горьковатых корневищ. А потом, ближе к восходу, в низинках оживает чебрец, богородская трава по-здешнему. У него свои запахи — пряные, душновато-сладкие… И тут же просыпаются птицы, перво-наперво жаворонок забирается ввысь, видит оттуда окраек свежего солнца и рассыпает свои колокольчатые трели-песенки на землю, на травы, на спящих косарей. И слышит его только бригадир. Отбрасывает он волглое одеяло, спешит к жестяному рукомойнику с нахолодавшей водой.