Изменить стиль страницы

— Поспевай, почтовые… Держись, Настя!

Уже свернули на Тарутинский большак; Петр Платонович зазевался, колесо хряпнуло в яму, в автомобиле что-то лязгнуло, загремело, Кузяев убрал газ и, выжав тормоз, соскочил на дорогу.

Французская техника не выдержала. Как оказалось, лопнула муфта, которой кардан кренится к остову машины. Петр Платонович как был, ничего не подстелив, не скинув кожаной шоферской куртки, полез под автомобиль. Кардан безвольно свисал вниз, и ехать дальше не представлялось возможным. Но все-таки он достал из инструментального ящика молоток и два болта со съемной скобой, попробовал приспособить, но тут же и вылез, отряхиваясь. Испуганная Настя сидела на обочине, прижав к груди руки.

— Отъездились.

— Ништо, Петруша, ништо… В деревню вернешься… Проживем, — лепетала жена. — Люди живут… Дом продадим, корову, мама разрешит, заплатим твоему все… Не горе, Петруша, не горе…

— Ладно! — Он сел рядом, закурил, и надо ж такое, из-за поворота появился дядя Иван, сухоносовский пьяница и винокур.

Случалось, он неделями не просыхал, бузотерил, со всеми драться лез, рвал на груди рубаху: «Смотри, туркестанский покрой!» — но отличался живостью ума и безграничной доброжелательностью, когда бывал трезв.

— Здравствуйте… Здравствуйте… — запел он, раскидывая короткие руки. — Здрасте вам, Кузяевы! Чего сидим? Смотрим?

Долго объяснять не пришлось, Иван был мужик артельный. Тут же распряг, телегу откатили на обочину. Настя помогла.

— А кому нужна, ежели мне без нужды? Вернусь, цела будет. А то на том свете в лазарете сочтемся.

Подцепили автомобиль за постромки, покатили. Всю дорогу Иван держал под уздцы, шагал важный, строгий.

Выручил отец Платон Андреевич. Слазил под машину, все осмотрел и, подумав, пошел искать подходящую железяку.

За огородом был у него сенной сарай, пуня, а рядом сарайчик поменьше, куда он складывал разные железные предметы, которые ему попадались и, насколько позволяла фантазия, могли пригодиться в кузнечном деле. Через некоторое время он вернулся, снова кряхтя слазил под «морса», поерзал на боку, почмокал и велел разжигать в кузне огонь.

К обеду все было готово. Тем более поломка оказалась пустячной, но Петр Платонович, ясно, об этом и не заикнулся, поскольку отец очень расшумелся.

— Кто есть наипервейший мастер? — веселился, сверкая глазами. — Заводи! Едет! От так! Кто покойному Ивану Семеновичу гамбургскую молотилку до ума довел? Мы. Кто Липутину, барину, коляску выправил? Скажи, Полкан? Счастью не верь, беды не пужайся, сынок! Выручим. А барину своему ничего не говори, нипочем не узнает! Кузнецу что козлу — везде огород, скажи Иван, а?

— Скажу.

Хоть и время оставалось, но везти Настю в Комарево Петр Платонович уже не решился. Там дорога была неровная. Там могли быть сюрпризы. Тот же дядя Иван, вернувшись с телегой, потоптавшись на месте, согласился за рубль доставить Настю в лучшем виде. А Петр Платонович, отобедав с родными, тронулся в Москву.

Он выехал на большак, когда уже начинались тихие сумерки, по-калужски — сутески. На полях еще кое-где шли работы. На закате разливалось печальное осеннее золото, было тихо, но Петр Платонович боялся дождя, знал, что если польет, то застрянет он надолго. Ему же не терпелось скорей добраться до Самотеки, вымыть автомобиль, протереть полировочной пастой «Афродита» и загнать в гараж. Он знал, что доктор сейчас места себе не находит, простить не может, своего куража перед гостем. Не было б гостя, Настя поездом бы уехала! И все бы хорошо.

Странный был человек доктор Каблуков. С одной стороны, Петр Платонович его уважал — доктор, а с другой, — можно сказать, относился с улыбочкой: при всем при том был хозяин какой-то несамостоятельный. Все это осложнялось еще и тем, что доктор любил спорить и спорил что с генералом, что с дворником Федулковым насмерть. Спорил, как под Плевной стоял! Ему свое надо было доказать. Вынь и положь! А как на самом деле было, его не интересовало. Главное, отспорить. Будто от этого все будет так, как ему хочется.

Петр Платонович спешил в Москву, но гнал нешибко и уже понимал, что будет скучать по Насте, по всему тому уюту, что она навела в его комнатенке, по стиранным рубашкам, по чистому исподнему. (Прачкам не наотдаешься.) Настькиного супа ему будет не хватать. Привык за две недели. И по ее голосу будет скучать, и робким ее ласкам. Она верила, что, скопив денег, муж вернется в деревню, а Петр Платонович уже догадывался, что обратной дороги нет и написано ему на роду до гробовой доски возиться с железными механизмами. И не сейчас это началось, так что уж поздно. Был флот, учебный отряд, и первое утро на кронштадтском рейде. Солнце. Крепкий ветер. Море играло и было зеленым, как бутылочное стекло. Паровой катер с медным ободом на высокой черной трубе зарывался носом в белую пену и лез, упрямо лез вперед, раскачиваясь на волне и стуча машиной.

Кузяев стоял, обеими руками ухватившись за качающийся леер, смотрел во все глаза на черные броненосцы, застывшие на якорях, и удивлялся новому открывающемуся ему масштабу. Их борта были тяжелы, надежны. На мачтах, трепеща, взлетали флаги. Шла какая-то своя, непонятная жизнь. Ветер рвал брезенты на мостиках и рострах. И в тот миг, когда катер, сбавив ход, подваливал к флагманскому «Князю Суворову», крестьянская кузяевская душа охнула и обмерла в сладостном восторге на всю жизнь.

Скатившись по гулкому трапу в горячее и душное корабельное нутро, он увидел, как в полутьме, пропахшей горячим машинным маслом, ходят вверх-вниз, матово поблескивая, поршни главной машины, и остановился пораженный. По пояс голый матрос, трюмный машинист, с жестяной носатой масленкой в руке, показался ему, всегда смотревшему в корень, главней господа бога! «И я таким могу!..» Не было на том матросе ни мундира, ни крестов. И пусть! Не ваше благородие он был и не ваше превосходительство. Так-то вот! Спрятанный от всех за многопудовой сталью, он работал, и от его работы зависело самое главное: ход корабля, движение во времени и в пространстве. С того все и началось. Он тоже захотел быть самым главным. Поверил вдруг, что такого можно достичь.

16

Как-то на четвертом этаже остановил меня старичок Марусин.

— Извините, — сказал тихим своим голосом. — Добрый день, Геннадий Сергеевич. Очень рад вас видеть. Имею смелость отвлечь вас. Понимаю, но мне кажется, что могу быть полезен. Вы слышали такое имя — Нагель?

— Нет, — ответил я. — Нагель? Кто такой? Откуда?

— Мне говорили, что вы собираете материалы… Извините… Уж и не помню, кто говорил, и в вашем этом труде так или иначе, я понимаю, будет отражен опыт еще дореволюционного автостроения.

— Я ж вам и рассказывал! Но я не совсем про технику… Как бы вам сказать…

— Пардон, пардон… — Он прикрыл глаза.

Надо сказать, что в тот день я надел новый кожаный пиджак, еще не обмятый и нестерпимо пахнущий кожевенной промышленностью. В моих движениях была скованная сдержанность, и самому мне казалось, что я смотрю на себя будто чуть со стороны, иду пиджаком вперед, и было мне от этого неловко, но я никак не мог управиться с собой и мучился.

— Мой папа, — продолжал Марусин, пристраиваясь ко мне и глядя на меня так, будто видел меня первый раз, — мой папа был инженером-технологом. У нас на входных квартирных дверях, милая деталь тех лет, была прибита медная дощечка «Инженер Марусин». С твердым знаком, разумеется. Тогда инженер был большой редкостью. Начало века, надежды, мечты… Инженеры — жрецы технологий, вершители судеб, кудесники! На инженеров взирали снизу вверх, от них ждали нового слова. И вера, конечно, была, вера, что авиация, электричество, химия — все это сделает человечество счастливым, здоровым, бодрым. Гигиена — это тоже инженерия и медицина, если разобраться, тоже не совсем наука. Но это так. Никто не представлял, что возникнут новые проблемы, что техника и ее развитие — как цепная реакция. Одна проблема порождает минимум две новые! Я отвлекся. Прошу простить. Так, значит, о Нагеле Андрее Платоновиче вы ничего не слышали?