Изменить стиль страницы

— Пошла душа в рай…

Рядом в зале играли в биллиард, резали со всего плеча от двух бортов в лузу, и гул стоял и грохот, как в машинном отделении на крейсере первого ранга, когда давление пара двести пятьдесят фунтов, никак не меньше, и гудят поддувала, и дрожат мелкой дрожью пароприемные коллекторы, а наверху, над броневой палубой, вроде бы уже началась пристрелка и показали калибр.

— А у нас, братья, сегодня в мастерской человека в самый раз арестовали, — сказал Михаил Егорович. — Мастер говорил, пропагатор. Я не знаю, мое дело сторона, а чудно!

— Не ори. Такие дела. Тихо давай: политическая креда.

— Да я и даю тихо, — оглядываясь, продолжал Михаил Егорович. — Сказывают, против царя, вот и креда.

— Вот те фунт!

— Шуму… Ну, маляры промеж себя дают объяснение: в пятом годе на баррикадах выступал. Боевик. Чтоб свобода всем, требует.

— Один был?

— С сотоварищами, ясно. Одному на такое куража не хватит.

— А чего им нужно? Чего недостает в жизненных стремлениях?

— А чего, а того, хотят они всю землю, значит, крестьянству, фабрики, заводы — это цеховым, царя скинуть, заместо его правительство исделать и, значит, новую жизнь начать.

— Ну, затеяли!

— Не выйдет! Без царя нам нельзя: смута подымется. Как же так: на Руси-то да без царя? Конфуз весьма крупный, — вздохнул Петр Платонович.

И тут в разговор вмешался меньший Вася.

— А я слышал, у нас говорили, есть государства, где царя выбирают. Там поцарствовал три года или сколько, слазь. Другого сажают.

На Васятку цыкнули. «Сиди тихо. Хуже того нет с малолетками в трактир ходить».

— Половой! — крикнул Михаил Егорович. — Половой, принеси нам для мальца чая. И сладкого чего.

Тему переменили, и, как всегда шумный, брат Михаил Егорович начал рисовать, как было бы хорошо, скопив денег, открыть свою мастерскую по ремонту экипажей.

— Петя отрихтует, я покрашу. Васята, бог даст, на обойщика выучится, обобьем. Возьмем учеников. В подмастерья из своих сухоносовских определим старательных, ну и жизнь пойдет!

Петр Платонович сомневался в реальности этого плана, но поддержал брата добрым словом.

— А чего, — сказал, — подумать надо. Я заказчиков наберу, знаешь сколько? Сколько хотишь. Доктор мой не шибко важная птица, но знакомств, считай, пол-Москвы.

— На тебя, Петруша, надежда, — польстил брату Михаил Егорович.

— Не подведем! За нами не станет. Командуй! — приосанился Петр Платонович.

— Уши б мои не слушали, глаза б не видели, — засмеялся Петр Егорович. — Да вы что, братцы, в своем уме? — Он вынул из кармана серебряные часы, взглянул, сколько времени, для верности поднес часы к уху, идут ли? — Что вы раскудахтались? Спой нам, Васятка, так-то лучше будет. Видал, хозяева выискались, капитала на трафилку, а понта на косуху. Повадно им с пива. Давай «Шумел, горел пожар московский…» Как там дальше-то?

Дым рассти…и…лался да по земле…

Афанасий Яковлев, так неожиданно исчезнувший из родных мест, поселился в Марьиной роще. Сначала снимал этаж — комнату и кухоньку у «отставной камелии» Елизаветы Филаретовны Грибенбах, а после смерти отца купил домик поблизости от Марьинского рынка и завел, по общему мнению, жизнь бомонтную. Говорил, желает открыть мануфактурную торговлю, а пока присматривается, что почем в этом мире и стоит ли начинать дело на Москве.

Иногда ездил он по разным адресам, играл на биллиарде в знаменитом марьинском трактире «Золотое место» и мучился от любви к невенчанной своей жене Тошке Богдановой, сухоносовской колдунице и порчельнице. Другой раз до того доходило, что пугался: а может, она в самом деле заворожила меня? Колдуница не колдуница, а вполне могла от нечистой силы чего перенять. И леденело в груди. Тошка была загадкой. Вроде все так и все не так. Вчера одна, сегодня другая, а какая будет завтра — полная неясность.

В округе жила публика разношерстная, заношенная. Были мещане, мастеровые, лавочные приказчики, говорили, обитают рядом фальшивомонетчики, делают бумажные деньги, склеивают из двух половинок так, что видны все водяные знаки и достоинства, торгуют видами на жительство. Сдружился Афанасий с приказчиком Яковом по фамилии Жмыхов, тот снимал квартиру через улицу. Был высок, худ, зубы имел лошадиные, и, когда ел, на скулах у него ходили тугие желваки. При этом Яков прилично играл на гитаре и пел жестокие романсы, закатывал глаза. Милое дело смотреть!

— Хо, хо, — говорил Афанасий, — ты как тот японский бог.

— Яков Наумыч молодцом, — объяснила Тошка и потупила взгляд.

При этих словах Яшка тут же дернул струну и выдохнул теплый воздух. Ху… «Мой костер в тумане светит…»

В тот вечер сидели, играли в лото. А когда разошлись, Афанасий набросился на сожительницу, — сразу накаляясь до верхних пределов.

— Ты чего перед Яшкой вертишься? Ведь честной женщине так совестно! «Яков Наумыч молодцом…»

— Так то — честной.

— Во ведь что говорит! Я что, по-твоему, кутенок незрячий? Что я?

— Глупый.

Она сняла платье, кинула в угол. Зевнула. И уже он понимал, сейчас они помирятся, что бы ни кричал, и эта зависимость от нее злила до невыносимости. До удушья.

— Стерва! Убью!

— Не убьешь, не жена.

— Чего, спрашиваю, на Яшку пялишься?

— Ласковое слово и кошке приятно.

Она сидела на кровати, стягивала чулки, медленно и лениво, чтобы он смотрел на нее и кипел.

— Змея! — и еще он назвал ее козюлей, это тоже змея, но сильно ядовитая. По-калужски: — Стерва!

И почему эта девка, эта дешевка имела такую власть над ним, почему он зависел от ее рук, ног, от ее розового тела. Он привез ее в Москву, устроил на житье, как барыне, накупил всего, одних платьев сколько! Семь штук!

— Стерва!

Он боднул головой и, со всей силы грохнув дверью, сбежал вниз. Нет, он выкинет ее завтра же. Утро вечера мудренее. Даст двести рублей или даже хватит полтораста, скажет: катись куда знаешь. Все! Больше нет сил! Спалила ты меня всего, Тошка, скажет он. Пепел во мне. Не могу. Давай порознь, так лучше.

Ночевал он во дворе в сарае. Гремела цепью соседская собака. С живодерни тянуло кислыми шкурами. Далеко в переулке вякнула гармошка и затихла. В черном дверном проеме высоко-высоко качались холодные марьинские звезды, там где-то была написана его судьба. И откуда он мог знать, бывший матрос, строевой квартирмейстер, купеческий сын и внук, что все сложится неведомо, — будет он офицером, сапожником, миллионщиком, первейшим в Москве богатеем. Но сколько всякого случится до того! Мог ли он знать, заглядывая наперед, что жизнь приведет его к автомобилю, к машине, — это ж курам на смех! — и такие превратности выпадут на его долю, что марьинское житье покажется тихим всплеском в бархатном пруду, утренним ветром, сдобным блинным чадом на масленицу.

— У зараза! Зверюга. — Афанасий скрипел зубами и грозил кулаком.

Проснувшись, он выпил чаю в «Золотом месте» у Бориса Ильича, взял рюмку горькой английской водки, чтоб взбодриться, а потом вдруг пришла ему мысль поехать к Петруше Кузяеву, проведать. Он тут же, у «Золотого места», нанял лихача, покатил на Самотеку к Цветному бульвару.

Косматый дворник в валенках сказал, что Петра Платоновича нет.

— Барина повез к больным.

— Эх ты, — сказал Яковлев, — неудача-то какая! Ну, передай ему: Афанасий Ильич заезжал, велел кланяться. — И сунул дворнику двугривенный. — Может, заеду еще ввечеру.

Домой он вернулся — уже вовсю сиял день. На рынке рядом заканчивали мясную торговлю, а что осталось разрубленного, выносили в ледник. Начинался обед. Солнце стояло высоко.

Надо было подняться наверх, к Тошке, к козюле ядовитой, сказать спокойно, так, как он и надумал, ворочаясь в сарае без сна. Давай по-хорошему… Решительно проскрипели ступеньки под его ногами. Распахнул дверь. И застыл.

В комнате стоял полумрак. Из-под сдвинутой занавески от окна до двери легла золотая полоса, и в этой полосе светилась ее рука. От плеча до локтя. Она лежала в постели под атласным голубым одеялом, вся в тепле. В жаре даже. Перед ней на венском стуле блестела круглая жестянка с цветным монпасье. Она протягивала руку, брала по конфетке, кидала в рот.