Изменить стиль страницы

Утром Васька-Васята принес шайку с водой и расшитый утиральник. Илья Савельевич побрызгал на лицо, потер глаза, махнул: «Пошел вон!» Васька попятился, прижимая шайку к животу, задом отворил дверь, а утиральник оставил, экий растеряха, право, а тоже Кузяев… Сродственничек… Затем дверь тихо приоткрылась, вошел приказчик Тихон, которого Илья Савельевич называл економом.

Последний год Яковлев совсем отошел от дел, ждал сына, а все заботы по чайной, по обоим магазинам и оптовой торговле вел Тихон. Голос у Тихона был рассудительный, неторопливый.

— Бог помощь, Илья Савельевич.

— Здравствуй, батюшка. Как насчет Болошевых? Заводец уж больно хорош. Что сказать?

Глаза у Тихона бегали. Был он весь издерганный, как с похмелья.

— Пьешь небось, Тиша?

— Никак нет! Как можно… В меру если… Знаете…

— Иди, батюшка, иди. В другой раз поговорим.

К вечеру Татьяна привела тарутинского фелшара Кольку Шершнева. Теперь он лечил Илью Савельевича.

Шершнев тяжелыми руками искал пульс, закрыв глаза, считал удары, тихо шевеля мокрыми губами. Ать, две, три, четыре…

— Ну, молодцом! Герой! Скобелев! На пузе вот те крест! Ты еще поживешь больше нашего, ты еще силу имеешь дай бог! — Татьяна между тем накрывала на угол стола, и Колька косил в ее сторону. — Я те завтра лекарствие привезу. Будешь пить и, значит, через неделю в Боровск в трактир подадимся на твой капитал… — Шершнев подошел к столу, из тонкого горластого графина налил рюмку-бухарку, подмигнул Татьяне. — Всякого вам благополучия!

Выпил, закусил студнем. Вилкой его поддевал и пальцами, чтоб на пол не спрыгнул.

— Бывало, мы с твоим папаней гуляли, ой, Тань! В молодые-то годы! Ух! Это он сейчас лежит, больным называется, вздыхает, швед, а тогда… Полштофа выквохчет, это без закуся, а с закусем кто считал! А как свое взял, глаза вытращит, опростается и сидит, как свечка перед киотом. Вот он сам! Ну, а я за него песни пой!

«Дурак, — беззлобно думал Яковлев, глядя на фелшара, — не пил я с тобой и не буду».

На ужин Татьяна покормила отца молочной кашей, как дитятю с ложки.

— Васькя! — крикнул Илья Савельевич. — Васькя, сучий потрох!

— Зачем звали?

— Утиральник возьми, раззява!

Хотел съездить Ваське по уху, не было сил дотянуться.

— Иди…

— Илья Савельевич, — захныкал Васька, — чего Тихон Прокофьевич дерутся…

— Дерутся, значит, надо! Иди, фискал малолетний!

«Зря я на него, — решил Илья Савельевич, чуть остыв. — Тихон запросто кого хошь со света сживет». Ему сделалось жалко Ваську, но никаких мер предпринимать не стал, повернулся к окну, закрыл глаза и как будто впал в забытье. Пришел к нему тихий сон. Снилась ярмарка в Петровском. Карусели. Семечки. Бабий визг. Цыган в красной рубахе продает вороного жеребца. «Купи, отец мой! Глянь, какой конь!» — кричит цыган. Глаза у цыгана блестят и зубы. Цыган — красный. Конь — черный. Толкотня. Солнце. Слепой солдат играет на скрипке, и худой паренек, сын солдата, с картузом обходит слушателей. «Когда войска Наполеона пришли из западных сторон, — играет солдат, — был авангард Багратиона судьбой на гибель обречен…» Бабы плачут, утирают слезы. Мужики смотрят мрачно.

Как же давно это было, жизнь прошла! Сколько ж лет назад? Илью Савельевича, совсем еще маленького, взял с собой отец. Мать противилась. «Не думаешь, Савеля! Все б те играться с малым!..»

Домой в Тарутино возвращались ночью. Ехали лугами. Валко катилась телега. В небесах качались августовские звезды. Илья Савельевич лежал на сене, свернувшись под отцовской поддевкой, притворялся, что спит. Отец целовал мать, шуршал сеном, говорил, тяжело глотая воздух: «Любушка моя, цветик…» Мать пугалась: «Тишь ты, тишь, малый услышит. Дай ровно сяду…»

Телегу вскидывало на колдобинах. У дороги испуганно кричали ночные птицы. Пахло сеном, дегтем. Пахло отцовской поддевкой. Отец целовал мать, прижимал к себе. «Любушка моя, цветик…»

Илью Савельевича душили во сне тихие слезы, будто в одночасье стал маленьким и теперь всю жизнь начинать наново с той ночи. Ему было покойно, тепло. Но вдруг что-то тяжелое грохнуло на лестнице. Кто-то поднимался к нему.

Он открыл глаза. За дверью слышались голоса. Кто там?

Дверь открылась. Он увидел Татьяну и белое пятно, испуганное лицо Тихона.

— Папаня! Папаня! — кричала Татьяна. — Папаня, живой Афоня! Живой! Письмо прислал!

Татьяна подняла лампу над головой. Сквозило, пламя под стеклом заметалось. Тихон стоял, привалившись к стене, держал в руках топор. Видно, так с топором и побежал наверх, как известие пришло. Новость такая!

— Письмо привезли… Живой он… Письмо…

У лестницы стоял испуганный Васька-Васята, со сна ничего не понимал, дрожал от холода.

— Читай! — хотел крикнуть Илья Савельевич, но не крикнул. Из горла вырвался хрип. Он бессильно махнул рукой и заплакал.

8

Что делать, если ребенок желает петь, но у него нет ни голоса, ни слуха? Как объяснить маленькому человеку такую нестерпимую несправедливость жизни? Как сказать ему, что он обделен? Его обошли, но это не страшно.

Как растолковать ему, семилетнему, что талант — аномалия? Редкость. П природа раздает подарки скупо, и лежат они не в пестрых пакетах, как мандарины и шоколадки на елке в Кремлевском Дворце съездов. «Я буду Эдита Пьеха», — заявила моя дочь, и я, тут надо отдать мне должное, не стал вдаваться в дебри генетики и физиологии. Я сказал: «Валяй, Катерина. Я — очень за».

И вот как-то в дождливый осенний вечер, в конце октября, пришлось мне везти дочку к Смоленской площади, где в первом переулке за гастрономом в здании какой-то школы репетировал хор, куда ее взяли исключительно из сострадания и в награду за преданность.

Ехать в тот вечер было трудно. Дождь лил не переставая. Заднее стекло запотело. Что там сзади — не видно. На мокром асфальте плыли уличные фонари. Огни в окнах, огни в витринах. А тут еще конец рабочего дня — поток машин, красный, желтый свет. Светофоры. Рекламы. Нашла время петь! Ну да ладно. Я довез дочку. Она выпрыгнула из машины, и, потянувшись закрыть дверь, я видел, как она бежит по лужам, маленькая девочка в белых колготках, решившая стать певицей. Пусть это будет ее единственным разочарованием, подумал я с нежностью и краем глаза заметил, как сзади к тротуару привалила машина, погасила огни.

Я закурил сигарету, затянулся и начал тихо отчаливать. Вниз по переулку потоком скатывалась дождевая вода, и в темноте поток был черный и густой, как смола. Впереди стоял грузовик, сзади — машина, которая только что погасила огни. Чтобы выехать, мне пришлось чуть подать назад. Я почувствовал легкое касание, понял, что слегка задел за бампер той машины, но не придал этому значения: бампер для того и сделан, чтоб его задевать. Но, отъехав от тротуара, я решил, что случилось что-то страшное. Сзади мигали в четыре фары. Дальним светом. Стой! И жали на сигнал. Уж не задавил ли я кого? Я остановился как вкопанный. Машина, которую я задел, дернулась с места и встала поперек переулка, загораживая дорогу, чтоб я не вздумал убежать. Встала криво. Как-то неловко. Загораживать дорогу тоже можно красиво.

Это был новенький ВАЗ-2103 цвета кислой вишни. Из него выскочил невысокий парень в куртке нараспашку. Его бледное, мокрое лицо нависло надо мной. Обычное, ничем не привлекательное лицо взрослого мальчика из обеспеченной семьи. (Папа — директор магазина, мама — зубной доктор. Вот так, наверное.) Его лицо показалось мне зеленым в качающемся фонарном свете. Оно было страшным. Лицо убийцы. Две руки просунулись в мое окно, задевая за стекло, и цепко впились в мой рукав. Кто учил его этой мертвой, бульдожьей хватке? Кто способствовал? Папа, мама, пережитки капитализма в нашем сознании…

— Гад, — захлебываясь, прохрипел молодой человек, непохожий на человека. — Морду тебе набью! Сволочь! — Он скрипел зубами, парень лет тридцати в модной рубашечке, в модных усах. — Сейчас дам в морду! Гад… Бежать… В морду…