Изменить стиль страницы

— Ты помнишь тот дом, в котором мы снимали нашу первую комнату? — спрашивала она.

— А ты помнишь, как мы завели поросенка и он у нас ночью сбежал?

Воспоминаний было мало, и ни одного романтического, и все же это была музыка их молодости, оборванная войной. И теперь казалось, что это война разлучила их, она одна виновата, что жизнь прошла в разлуке и только на закате озарилась таким вот счастливым сиянием. Не хотелось верить, что закат не бесконечен. Кто это знает, у кого и когда он погаснет. В том и мудрость жизни, что ни молодой, ни старый не знает своего срока. У них было много разговоров, но только про войну и про Сашку они никогда не говорили.

Иногда Нина Григорьевна просыпалась среди ночи и не могла унять страх и тревогу в сердце. «Зачем я здесь? Что делаю? Простите меня, Тамила и внуки!» Шла на кухню. В ночном дворе, словно в тумане, невнятно желтели электрическим светом плафоны. Она вглядывалась и видела в соседних домах такие же слабо освещенные желтые окна: тоже кто-то не спал, чего-то боялся, не знал, правильно ли живет и как жить дальше. Куприян Михайлович спал крепко, о ее ночных тревогах не догадывался, и Нина Григорьевна утром испытывала перед ним вину. «Я привыкну, — говорила она, — ты меня только не торопи».

Единственное, что она не могла принять от него, верней, от той новой жизни, в которую вступила, была дача. Нина Григорьевна боялась ее, как каторги. «Нет, — говорила она, — ни годы мои, ни здоровье дачи не выдержат. Чтоб дача была дачей, там должна постоянно действовать семейная садово-огородная бригада». Куприян Михайлович принимал ее слова за шутку, был уверен, что как только увидит Нина Григорьевна их загородное владение, так сразу и поймет, что лучше дачной жизни нет ничего на свете. Уже второе лето он сдавал дачу и остро переживал ее временное отторжение от своей жизни. Мечтал, как будущим летом вместе с Ниной Григорьевной поселится за городом на все лето. Пенсия у него была оформлена, в любой день он мог подвести черту под своей трудовой деятельностью и перейти на заслуженный отдых. Так что Нина Григорьевна напрасно боялась дачи. Куприян Михайлович еще был способен на ней похозяйствовать. Силы были, он еще мог поспорить с самой трудолюбивой семейной садово-огородной бригадой.

И вот эту размеренную, сияющую новую жизнь вдруг оборвало письмецо от внучки. «Бабушка, — писала Муза, — у меня к тебе просьба большая и тайная. Мне необходимо приехать в Москву на несколько дней. Решила поступать будущим летом на художественный факультет московского вуза. Для этого надо вблизи все рассмотреть и разузнать. Приеду я не одна, в этом и состоит тайна моей поездки. Не хочу волновать маму. Со мной приедет мой товарищ Никита, он тоже будет поступать туда же, куда и я. В общем, бабушка, жди гостей. Так как ты теперь москвичка, то мы рассчитываем на твое гостеприимство, надеемся, что не дашь нам пропасть в прямом и переносном смысле. Куприяну Михайловичу привет. Целую. Муза».

Нина Григорьевна читала и перечитывала письмецо, и растерянность, заполнившая ее поначалу, уступала место досаде. Да как же так можно? Что за Никита? С какой это стати жить ему в чужом доме? Есть гостиницы, пусть туда и определяется. Но больше всего встревожила тайна: Тамила, оказывается, ничего не должна знать об этом Никите. Сначала Нина Григорьевна чуть не позвонила Тамиле: что там у вас происходит? Почему Муза бросила работу? Что за срочная надобность в Москве? Кто такой Никита? Но, поразмыслив, решила дождаться Куприяна Михайловича. Тот пришел с работы, прочитал письмо и не нашел в нем ничего устрашающего.

— Паренек смущает? Знаешь, Нина, где три тарелки на столе, там и четвертая.

Размышлял как типичный бездетный старик. Разве он растил Сашку? Разве может представить, в какую беду способна влететь Сашкина дочь? А вслух Нина Григорьевна сказала:

— Это я виновата. Уехала, бросила их всех, и вот начинаются последствия. Может, дать телеграмму Музе? Дескать, мы сами с дедом разузнаем в институте все, что тебе надо, и напишем. А про Никиту этого ни слова. Сама поймет, что приезжать с ним вместе нельзя.

Куприян Михайлович не поддался панике. Его мнение было незыблемо: пусть приезжают. Люди они не маленькие, запретить им ехать в Москву или куда еще никто не может.

— Приедут, сделают свои дела и уедут. А Тамила если ей не надо об этом знать, то пусть и не знает. Это же не ты, не мы с тобой придумали от нее скрывать. А если мы откроем тайну, то получится, что выдадим молодых.

Хорошо ему было так рассуждать: пусть приезжают, пусть делают, что хотят. Да разве можно так рассуждать родному деду?

— Ты родной дед Музе, — сказала Нина Григорьевна, — а она твоя родная внучка. Разве можно допустить, чтобы мы своими руками да подтолкнули родное дитя в пропасть?

— Я понимаю тебя, — ответил Куприян Михайлович, — и на это скажу: пропасть, какую ты имеешь в виду, у них каждый день под ногами. Думаешь, чтоб в эту пропасть угодить, надо обязательно в Москву приехать?

Он был прав. Нина Григорьевна согласилась с ним и уже на улыбке спросила:

— Чего же я тогда волнуюсь?

— Ответственности боишься, — объяснил ей Куприян Михайлович, — свалятся они в пропасть или уже свалились — это дело десятое, а первое дело — это не быть виноватой, чтоб никто никогда не обвинил: бабушка и дед виноваты, поехали они к ним и там поженились, да недоженились, и осталась девушка с ребеночком.

— Все правильно, — Нина Григорьевна вздохнула, — боюсь ответственности. А тебе не страшно, как возьмет да появится правнучек или правнучка?

— Я рад буду, — серьезно ответил Куприян Михайлович, — я, Нина, рождение человека никакой бедой не считаю. Трудностей это в жизни добавляет, но человеческих трудностей, хороших.

Нина Григорьевна могла бы спросить, откуда, мол, такие познания? Но она понимала: у каждого человека много самых разных жизненных знаний и не всегда они след пережитого.

— Не думала, что у тебя такие вольные взгляды на жизнь, — сказала она, — удивил ты меня, Куприян.

Она действительно была удивлена и в то же время рада. Пусть приезжает Муза с этим Никитой, поглядим, что он за зверь и надо ли его бояться.

И они не заставили себя ждать. Ранним воскресным утром стояли на пороге два провинциала. Хоть у паренька заграничная курточка, а у девочки и сапоги модерн, и сумка заморская, а все равно за сто шагов видно — наши модники из областного центра. На Нину Григорьевну даже смех напал, когда увидела Никиту: это же надо было из-за такого переживать. Его самого впору охранять от Музы, такой цветочек, такой суслик. И за столом сидел молчком, невесомо, на хозяев тихо поглядывал. Нина Григорьевна поначалу обрадовалась, что такой он вот, а не иной, а потом пригляделась, и защемило сердце: не пара, хлипкий мальчишечка. А девочка влюбилась в него, гордость теряет.

Молодые не успели приехать, тут же исчезли: в Москву, в Москву, мы же первый раз в столице! Как будто дом деда не в Москве, как будто не ждали их здесь, не готовились к встрече. Нина Григорьевна огорчилась: разве так можно? Неужели трудно было уважить старших, посидеть с ними, поговорить? Муза такой не была. С ней что-то произошло. Скорей всего этот фертик на тонких ножках весь свет ей загородил. Куприян Михайлович не был так строг к гостям: они молодые, а мы в их глазах вчерашний день, и нам перед ними положено смиряться. Нина Григорьевна смиряться не собиралась. Вечером, когда Муза и Никита, голодные, замороченные столицей, появились на пороге, она сказала:

— Первый день пусть уж таким будет, его не вернешь, но с завтрашнего будете вести себя по-другому.

Они не возражали, они от усталости валились с ног, и Нина Григорьевна отложила разговор на завтра. Музе она постелила рядом с собой, на широкой раздвижной тахте. В изголовье на тумбочке стоял телефон. Посреди ночи он вдруг взорвался пронзительным звоном. Нина Григорьевна вскочила, а у Музы даже ресницы не дрогнули. В трубке послышался Тамилин голос:

— Нина Григорьевна? Я вас разбудила? Сил моих больше нет. Скажите мне правду: Муза одна приехала?