Изменить стиль страницы

В университете Василия учили, что каждый значительный материал в газете должен решать кроме злободневной задачи и некую высшую, не в прямом смысле решать, решаются такие задачи не сразу, но ставить вопрос о решении, колоть этим вопросом каждого обязательно.

Редактор прочитал статью и вызвал Василия.

— Очень уж умно выставил ты себя в статье.

— Не уверен.

— Мы в твои годы боялись выставляться. Скромность почиталась. Ты в каких отношениях со скромностью?

Разговор пошел несерьезный, расплывчатый.

— Скромность мне в людях нравится, — ответил Василий, — но до известного предела, пока не переходит в застенчивость. Застенчивых не люблю. С ними трудно.

— Выяснили, — сказал редактор, — теперь другой вопрос: тебе кто помогал статью писать?

Вопрос был обидным и в то же время как награда.

— Помощь была, — сказал Василий, — университет я закончил, и отец всю жизнь законы защищал, и практика в вашей газете не прошла для меня даром.

Вот так он ответил.

— Интересно отвечаешь, — редактору его слова не понравились. — Статью мы печатать не будем. Мы газета, а не черная доска позора. Никто тебя не ущемляет. Но запомни: судебная тема — выигрышная тема. Вот если бы ты с такой же свободой и напором написал о соревновании или с бригадным подрядом разобрался…

Это уже был удар под дых. Да разве не сам редактор перевел его в отдел писем, не он разве предложил специализироваться в судебном очерке?

— Я понимаю, — сказал Василий, — вы думали, что я выдам о свидетелях какую-нибудь безобидную жвачку, а я их пригвоздил.

— Пригвоздил! — Редактор поморщился. — Я опасаюсь знаешь чего? Как бы ты по молодости лет не сместил акценты. Может, это замечательные свидетели. Может, они такими и должны быть. А то либеральничаем, боимся что-нибудь резкое сказать даже в суде, даже о преступнике…

— Но ведь эти свидетели хуже чем лгали, они равнодушно отвергали истину! — Василий не знал, какими еще словами пронять редактора. — Из таких вот свидетелей при других обстоятельствах получаются предатели.

— Это ты брось, — прервал его редактор, — и вообще искорени в себе привычку выносить приговоры в собственной инстанции. Сказать человек порой может что угодно, в народе это называется «брякнуть». Нельзя из разговора вытаскивать слово и держать его в кулаке: вот я тебя этим словом прижму при надобности.

Василий сник: как все было хорошо, такую статью написал, и вот взял, старый хрыч, и удавил без веревки.

— В печатной строке, — продолжал редактор, — все должно быть выверено до последней запятой, здесь уж всуе словечка молвить не рекомендуется…

3

Не надо было ему в тот вечер звонить Алене. Объяснились уже, навсегда попрощались. Тамила по этому поводу сказала: «Не люблю я ее, рада, что вы расстались, и все-таки больно, что так быстро ты ее забыл». А он не быстро, он ее постепенно забыл. Уже на пятом курсе почти не вспоминал. Письмо получит, читает, и брови нахмурены: ну чего паясничает, кому голову морочит? То ей хотелось, чтобы он ревновал ее. То вдруг придумывала какую-то тайну, вроде того что собралась уезжать, а куда, сказать пока не может. То просто объявляла: «Месяц и четыре дня мне не пиши. Я прохожу курс психотерапии и от всего отключаюсь».

Он позвонил ей из автомата.

— Это ты? — спросила Алена упавшим голосом. — Странно.

— Вот видишь, не забыл тебя, можно сказать, даже соскучился, звоню.

— Ты еще любишь меня?

Без таких вопросов Алена не Алена.

— Зачем тебе моя любовь? — Он обрадовался, что она у него об этом спросила.

— Возьми два билета на хороший фильм, приезжай за мной на такси, и я тебе отвечу, зачем мне твоя любовь, — сказала Алена.

Что-то в ее голосе было бедное, несчастливое, хотя она и храбрилась.

— Я приеду к тебе сейчас, — крикнул Василий.

— Нет, нет, нет, — заверещала Алена, — ко мне не надо. Давай лучше встретимся там, где росли подсолнухи.

— Никаких больше подсолнухов! Сиди дома и жди.

— Ладно, — согласилась Алена, — привези чего-нибудь поесть, я на мели.

В комнате был привычный разгром. Алена сидела в углу на тахте, прикрытая голубой вязаной шалью. Сидела и безмолвно глядела, как он снимает пальто, берет со стола чайник, уходит с ним на кухню, возвращается и снова уходит, унося со стола грязную посуду.

— Не надо, — сказала она. — На время не стоит труда, а вечный порядок здесь невозможен.

— Только не рассказывай мне больше про свое замужество, — сказал он, — кому ты нужна, такая неделуха.

Алена завела вверх глаза, задумалась, верней, решала, как быть: обидеться — не обидеться. Но еда, которую принес Василий, его хозяйственные заботы перетянули обиду, и она добродушно проворчала:

— Зато ты нарасхват, расхватали — не берут.

Если человек глупый и неблагодарный, в одну минуту его не переделаешь. Сидит голодная, несчастная и не сдается.

— Я написал статью из зала суда, хочешь дам почитать?

Она кивнула: давай, — и пока он готовил еду, нарезал сыр, колбасу, заваривал чай, она, согнувшись в углу тахты, читала его произведение. Читала и не видела, что он порезал себе палец, рассыпал из пачки чай, потом опустился на стул и замер в ожидании.

Не зря он волновался. Алена воздала ему за все страдания с этой статьей.

— Ты будешь писателем, — сказала она, — ты умеешь увлекать. Удивительно, ты на бумаге интересней, чем в жизни.

— А редактор забодал, считает, что я этих свидетелей повесил на черную доску позора.

— Редакторы приходят и уходят, а таланты остаются, — торжественно изрекла Алена. — Не будь доверчивым. Не верь редакторам, их идеал — послушная посредственность. А ты — талант. Понимаешь, яркая индивидуальность.

Она опять морочила ему голову, а он глядел и хотел лишь одного: быть всю жизнь ею замороченным.

— Я знала, что ты позвонишь и придешь, — говорила Алена, — если бы я поверила, что ты никогда не придешь, меня бы уже не было на свете.

Этому он тоже верил.

— И не смей больше заявлять, что не любишь меня, — говорила Алена, и круглые слезы скатывались с ее щек. — Ты — все, что у меня есть. Ты не звонил, и я жила в тюремной камере, приговоренная к смерти. Если у тебя появится другая, она не будет «второй». Она будет у тебя единственной. Меня уже не будет на свете.

Он достал носовой платок и вытер ей щеки, увидел, что Аленины веки обведены зеленой, как травка, тушью, а короткие волосы, взбодренные химической завивкой, торчат в разные стороны. Вот уж будет жена — ни для дома, ни людям показать. А может, такой и должна быть жена? Слишком уж много развелось тщеславных мужей. Василий таких знал. Когда кто-нибудь из них хвастался кулинарными успехами своей половины, Василий думал: волчий аппетит у тебя, что ли, отчего столько энтузиазма в воспоминаниях о пирогах и салатах?

Алена будет плохой хозяйкой, зато в ней есть замечательное качество — она ценит его талант.

— Я исправлюсь, — заверила Алена, — если ты женишься на мне, я стану другой. Я полюблю домашнюю работу, но пока еще ее не люблю.

— Мало кто любит, — утешил Василий, — это ведь тоже талант. Причем трагический. Создал человек что-нибудь у плиты, навел в квартире порядок, но вот пришли гости, все съели, натоптали, и опять хозяйка давай начинай все сначала.

— Ты действительно будешь писателем, — воскликнула Алена, — ты умеешь выдумывать. Ты напишешь много книг, мы станем богатыми, и я буду тобой гордиться.

Алена не была хитрой, она случайно попала в точку: не пирогами, не красотой жены счастливы мужья. Надо, чтобы жена восхищалась мужем. И тогда он будет до конца своих дней считать ее самой красивой и самой умной.

Вечером Василий позвонил домой, молил бога, чтобы трубку снял Игорь, но ответила Тамила.

— Можешь поздравить: редактор зарубил статью. Не ждите меня к ужину. Я приду поздно.

— Ты у Алены, — сказала Тамила. Не спросила, а сказала утвердительно. — Тебе мало всего, что случилось с нами, тебе нужны новые несчастья?