Изменить стиль страницы

Она протянула ему чистый лист, и Витус, втянув голову в плечи, написал свою фамилию.

— Я могу идти? — спросил он.

Она кивнула: иди.

Но он не двинулся с места.

— Теперь вы будете меня презирать?

— Почему? Мы же все это проделали вместе. Но все-таки ты более наивный человек, чем я. Ведь на этом листе я могу написать что угодно, а подпись будет твоя. Ты так уверен в моей порядочности?

Нет, она напрасно старалась, он не поднялся, не схватил лист со своей подписью, не скомкал его, не порвал. Это сделала она: разорвала листок на четыре части, потом еще раз на четыре. Когда подняла глаза, Витуса не было. На столе лежал другой листок: «Есть надо мало, но обязательно хорошо». И под этими словами бесцветная, вдавленная фамилия Витуса. Видимо, когда он расписывался, то положил свой лист на этот и остался отпечаток.

Через неделю он подписал интервью синей шариковой ручкой. А еще через неделю оно появилось в газете.

— Как мало надо людям для счастья, — заявила Верочка с порога, — Арнольд сияет, Витус счастлив. А ты, конечно, вся в комплексах. О ужас! О подлог! Какой подлог? Помогла ребенку выполнить дурацкую творческую работу. Думаешь, кто-нибудь ее выполняет иначе?

Она еще долго говорила, что-то доказывала, успокаивала Полину, и та с ней была согласна. Это говорила мать. И Полина была матерью. И еще они были подругами. Как же было не помочь…

ДОЛЖОК

Когда, проводив гостей, шли обратно, Томка сказала:

— Мы с тобой одичали. Мы не научены обращению с людьми из мира искусства. Чего в нас нет, так это светскости.

Скажи, пожалуйста, какие знания, какая эрудиция! Впрочем, в пятнадцать лет человек знает все. Это такие крепенькие, остренькие знания, как гвоздики, — взял и вбил. Томка постоянно вбивала их в меня, не подозревая, что причиняет боль.

— Ну для чего ты бегала в магазин, — говорила она в этот раз, — зачем надо было заваливать стол этими дурацкими пирожными и апельсинами? А кофе не купила. Ты должна была сообразить, что это не друзья твоего детства ввалились, а люди искусства.

Очень уж она меня образовывала, но всякому терпению приходит конец.

— Сначала узнай, что такое «люди искусства», а потом уж объясняй, как с ними надо обращаться. Марина и этот Фил — просто начинающие неудачники.

Вот так-то лучше. Томкино лицо вытянулось, в глазах заметался вопрос, ей очень хотелось узнать, выдумала я неудачников или это действительно так. А мне надо было оградить ее от Фила, выдернуть его из Томкиного сердца. У нас уже была в наличии первая любовь — Веня Сидоренко из параллельного восьмого класса, — и взрослый Фил в своей замшевой курточке без подкладки, благоухающий каким-то огуречным лосьоном, не требовался. Я не стала гадать, Филимон он, Филарет или Филипп в паспорте.

— У него лицо, — сказала я, — не мужественное, бабье…

— Что ты! — перебила меня Томка, и в голосе ее было слышно страдание. — Он просто устал. Они по ночам репетируют внеплановый спектакль. Чем популярнее театр, тем сильней в нем дух премьерства, тем трудней пробиться молодым.

Много же он успел ей поведать.

— Какой он молодой? — сказала я. — Разве ты его считаешь молодым?

— Ему двадцать семь лет, — подтвердила Томка и вздохнула.

Я знала, что такое двадцать семь против пятнадцати.

— В этом возрасте, — добивала я свою дочь, — у многих дети ходят в школу. Он женат?

Томка смутилась:

— Я не знаю.

— Наверное, не женат, — сказала я, — иначе зачем ему ходить по гостям с такой красавицей, как Марина? А ты сразу завладела вниманием Фила, не подумала о том, каково это будет Марине.

Томкино лицо стало испуганным:

— Она страдала?

Нет, она не страдала. Томка в ее глазах не была и не могла быть соперницей. Она и меня успокоила: «Фил в своем репертуаре. Очаровывать — это у него форма существования». — «В моей молодости, — сказала я, — таких называли охмурялами». Марина вежливо улыбнулась: «Да, да». Моя молодость для нее была за далекими лесами и морями. Марина ее представить не могла. Хотя именно она была свидетельницей моей молодости и самой жестокой ошибки. И вот зачем-то я вытащила Марину из своего прошлого, призвала на свою голову, словно опять вызывала беду. Разве не беда этот Фил, которого она привела с собой и о котором думает сейчас моя Томка?

— Она не страдала, — ответила я Томке на ее вопрос, — она была удивлена, что этот Фил, этот сердцеед, решил походя влюбить в себя школьницу.

Томку мои слова развеселили:

— Мама, перестань меня и себя запугивать. Если даже Фил согласится ждать меня три года, то и тогда я еще очень и очень подумаю.

— Каких три года?

— До восемнадцатилетия.

— Ах вот ты о чем. Собралась за него замуж? Бедняжка.

— У каждого своя судьба. Во всяком случае одиночествовать, как ты, не собираюсь.

Поговорили. Сама, сама вскопала, засеяла, теперь жну. Прямо рок какой-то. Зачем я послала письмо? Зачем вызвала из небытия прошлое?

Поздно вечером, когда мы лежали в постелях и свет уж был выключен, Томка спросила:

— А Марина в детстве была красивая?

— Симпатичная. Пять лет ей тогда было. Она ведь Мария, и звали ее Машей. Почему-то она сердилась, когда ее спрашивали: «Машенька, хочешь в школу?» Огрызалась: «В сколу, сколу, провалитесь вы вместе со своей сколой».

— Не хотела в школу, потом плохо училась и в результате будет знаменитой артисткой.

— Не ехидничай. Спи.

Томка умолкла, но не уснула, наверное, думала о Филе.

А ко мне приблизилась Тарабиха — узловая станция, районный центр, куда занесло меня после института. И не в школу, как было предписано дипломом, а в редакцию районной газеты. Тогда я и познакомилась с родителями Марины — Полиной и Колей. «Познакомилась» не то слово, я жила у них в доме, была квартиранткой.

И тогда я не знала, и теперь уже вряд ли узнаю, откуда берутся грабители. С чего они зарождаются, как себя чувствуют, когда, ограбив ближнего или дальнего, возвращаются к своей обычной жизни? Испытывают чувство временной сытости или грабеж у них неутолимая страсть? Моя хозяйка Полина грабила, не задумываясь над своими действиями, мне даже казалось, что это у нее какой-то врожденный инстинкт. Когда мы с ней рано утром врывались в вагон-ресторан, то в те считанные минуты, что скорый поезд стоял на нашей станции, Полина успевала не только купить там консервы, конфеты, печенье, но и прихватить на столах свернутые кульками бумажные салфетки, а из умывальника при входе — мыло вместе с половинкой пластмассовой мыльницы. Ни вилки, ни тарелки, ни полотняные салфетки Полина не трогала. Я ее как-то спросила, почему она более стоящие вещи не трогает, Полина объяснила: потому что это будет воровство, а она берет только то, мимо чего каждый умный человек не проходит. Была уверена, что грабить, то есть хватать с налету, что плохо лежит, дело естественное и ничего в том подлого нет. Если не она, то другой непременно возьмет. Однажды она сняла со стенда на улице прикнопленную газету, сложила ее раз пятнадцать, как на цигарки, и сунула в сумку.

— Зачем ты, ведь люди должны ее читать, — вырвалось из меня.

— Если такие грамотные, то пусть купят себе в киоске и читают. Пусть не норовят бесплатно. А я в магазин иду, разве там бывает обертка?

На базаре Полина становилась виртуозом в своем деле, так заговаривала зубы какой-нибудь деревенской тетке, что иногда вообще ничего за товар не платила. Мне объясняла:

— Не обеднеют. Эти бабилы уже спят на деньгах, ты в них вглядись — они же от богатства лопаются.

Я не вглядывалась, я и без вглядывания знала, что не лопаются: плюшевая жакетка была у них верхом моды, привозили ее в чистом мешке и надевали, распродав товар, отправлялись в центр городка в магазины.

Полина работала закройщицей в пошивочной мастерской. Сама шить не любила и, по-моему, не умела. Когда я собралась заказать себе в мастерской платье, Полина не разрешила.