Изменить стиль страницы

Один такой вопрос, и у Полины останавливалось сердце.

— Глупенькая, кого же мне еще любить.

И тут Наталья вонзила в ее любящее сердце иглу.

— Мама, я есть хочу.

— Немедленно приезжай. — У них что, совсем поесть нечего? Прикрывают свою скупость модными диетами? Знаем мы эти диеты. — Приезжай, я тебе картошки нажарю, омлет сделаю.

— Сколько я себя помню, все жареная картошка и омлет. У меня, если вспомнить, было очень однообразное детство.

— В смысле еды?

— В смысле всего.

— Зато уж как выросла, организовала себе цирк и ярмарку, такое разнообразие вокруг, что корке хлеба радуешься.

— А ты в корень гляди, почему я все это терплю? Почему?

— Наверное, любишь Васю.

— Может быть, и люблю, теперь уже этого никто не узнает. А терплю все это, потому что хочу доказать и тебе, и Ваське, и его родителям, что я не только не хуже вас всех, а кое в чем и лучше.

— Мне это не надо доказывать. Мне не надо великой дочери. Мне хватит того, чтобы она не голодала и была здоровой.

— А мне мало. Ты знаешь, что такое — душа жаждет уважения?

— Представляю.

— А я знаю. И хочу это уважение получить от людей. Пусть их будет в моей жизни пять — десять человек, но они будут меня искренне уважать. И это выше славы, выше любви, выше всего на свете.

Вот только теперь Полина почувствовала, что всего этого для одного дня многовато: и Верочки с Арнольдом, и Наташи с ее такой неожиданной жизненной программой.

— Наташенька, — сказала она, — уважение — дело хорошее, но я мать и мое сердце болит совсем по другому поводу. Приезжай, я покормлю тебя.

— Не могу. Но ты не беспокойся. Нажарить картошки я и здесь могу. Скучно все это — картошка, картошка.

Полина промолчала, сделала вид, что пропустила Натальино «скучно» мимо ушей. Хотя и подмывало: «Извини, но ни осетрины, ни отбивной предложить не могу». То ли стесняются себе признаться люди, то ли уж так заведено веками врать самому себе, но хорошая еда всегда у хорошего человека предмет как бы постыдный. Чья-то утроба жрет, пьет, так на то она и утроба. А то, что Наталья уже светло-голубая от голодной жизни в чужом доме, об этом никому ни сказать, ни пожаловаться. Хорошая еда — это избыточный вес, болезни, преждевременная старость. А плохая еда? По привычке записывать внезапно возникшие мысли Полина записала на листке: «Есть надо мало, но обязательно хорошо». Потом эти слова на листке все время попадались ей на глаза и смешили своей дурацкой иносказательностью. Задумается о чем-нибудь: может, в воскресенье генеральную уборку устроить или плюнуть на уборку и завалиться к кому-нибудь из подруг на весь день на дачу, — и тут этот советик: «Есть надо мало, но обязательно хорошо». Как понимать? Убери квартиру, но не всю, а угла два, но так, чтоб блестели? Поезжай на дачу, но не на весь день, а часа на два, не более?

Верочка уже на следующее утро взялась выколачивать из нее обещанное.

— Только не надо мне лекций про захребетничество и про жар, который хорошо загребать чужими руками. Твои руки не чужие. И Витус тебе не чужой. И не мы с тобой выдумали эти творческие работы.

— Что ты надрываешься, — остановила ее Полина, — где Витус? Пусть он приходит, с ним мы все и решим. Честно говоря, не понимаю твоей паники.

— Моя паника нормальная, родительская, старая как мир. А Витус, как все в его возрасте, очень самолюбив.

— Он в своем возрасте самолюбив, а я в своем трудолюбива и поэтому должна выполнить за него его работу?

— И опубликовать, — подсказала Верочка, — только тогда это все имеет смысл.

Смысла во всем этом было многовато, но Полина почему-то не могла всерьез разозлиться на Верочку. У нее пунктик, она когда-то не попала на факультет журналистики, творческая работа для нее всего лишь барьер, который надо любым способом взять. А вот Витусу в этой ситуации не позавидуешь.

— Ну что тебе стоит, — продолжала ныть в трубку Верочка, — я ведь присутствовала при вашем разговоре с Арнольдом. Тебе там на час работы, только сесть и написать.

— Вот сядь и напиши, а сынок подмахнет свою подпись, а я сделаю вид, что знать вас всех не знаю, отредактирую и предложу в печать.

— Перестань меня мучить, Полина. Я тебе безрукавку свяжу, из тех ниток, помнишь?

— Не помню. Соковыжималку помню. Тоже когда-то обещала.

— Хорошая память. У тебя хорошая память. А я все плохое забываю. Полина, я тебя в последний раз прошу — помоги.

— Ладно. Попробую. Пусть Витус приходит.

Витус пришел через три дня. Полина вгляделась в него, но никаких перемен не заметила.

— Где пропадал?

— Да везде понемножку. А у вас тут происходили разные события? Встречались с известным композитором, пили чай с тортом. И все это, как стало известно, в мою честь.

— Ты разгневан: без меня меня женили? Тебе очень не хочется на этот факультет журналистики, Витус?

Витус примолк, скосил глаза и уставился куда-то в угол, потом, не переводя взгляда, словно находясь все в том же заторможенном состоянии, ответил:

— Мне все равно.

Она уже это знала, он уже ей говорил, что согласен утешить свою единственную мать, сделаться тем, чем она не сделалась. Знала Полина и то, что он сейчас нарочно давит на «голую правду», взваливая на ее плечи всю тяжесть ситуации.

— Я тебя любила, Витус, — сказала она вроде бы ни к селу ни к городу, — вся разница между тобой и мной, что я тебя любила, а ты меня нет. Ушел и как умер, даже ни разу не позвонил.

— Зачем-то вашему поколению нужна любовь. Чтоб все вас любили: дети, подростки, бабушки, дедушки, собаки, попугаи.

— А твоему поколению любовь не нужна? Обойдетесь одним уважением?

— Чем? — спросил Витус, и впервые она увидела на его ироническом лице оттенок горечи. — О чем вы говорите, тетя Полина, я ведь местный, у нас тут такое не проживает. Где это вы видели уважение к таким, как я?

— Каким это «таким»?

— Молодым.

— Господи, да, по-моему, только с вами и носятся, только перед вами шапки и ломают. Вы же соль, уксус и перец жизни. Даже сумасшедшему старику не придет в голову сказать, что не любит молодежь, что, мол, нынешнее поколение слегка зажралось и пошло на поводу своего сытого тела.

— А есть надо мало, но обязательно хорошо, так, тетя Полина?

Успел, негодник, прочитать ее запись на листке.

— Зачем ты пришел, — спросила Полина, — подписать интервью, получить пропуск в чужую профессию? Я напишу, ты подпишешь, и два славных поколения, поскольку мы с тобой свои отношения измеряем только этой категорией, будут в дерьме?

— Я пришел, — сказал Витус, — подписать что угодно. Если моя мать, ее подруга и их высокий друг говорят мне: давай, давай, то мне не жалко — берите.

— Но от тебя ведь требуется так мало, всего лишь одно слово: нет. Тебе трудно его произнести?

— Нетрудно, — сказал Витус, — но некому. Вы же ничего не поймете. Я уже говорил: вы наивные дети, у вас все наоборот, в детстве вы были старыми, а сейчас молодеете, поэтому настоящим молодым с вами трудно.

Вот так он рассуждал. Пришел подписать статью, написанную чужой рукой, присвоить себе чужой труд, чужие мысли и стал обвинять тех, кто взял на душу грех за него. Вот у кого взять бы интервью для газеты, а не у благополучного Арнольда. Но попробуй поговори с таким, отдери публично за вихры этого Витуса. Хуже, чем камнями, закидают письмами: молодых бьют, караул!

— Я знаю, Витус, когда наступит всеобщая справедливость. Когда молодость не будет бояться труда. А беречь, оберегать и лелеять будут старость. Я могла бы тебе рассказать, как будут жить когда-нибудь старые люди, но ты слишком традиционно воспитан, ты не поймешь.

Она глянула на Витуса и убедилась, что тот действительно слишком молод и слишком традиционно воспитан. Витус думал о чем-то своем, пережидал ее речь, чтобы в подходящий момент подняться и уйти.

— Ну что ж, — сказала Полина, — не будем расстраивать твою мать и пускать по ветру труды Арнольда. Я напишу, куда мне деваться, а ты подпишешь. Впрочем, можешь подписать уже сейчас, потом я впечатаю туда концовку материала.