Изменить стиль страницы

Когда тетя Маша ставит на стол миску со сладкими варениками, я не выдерживаю. Уткнувшись лицом в стол, я всхлипываю.

- Оленька, да что это ты?! - удивленно спрашивает тетя Маша.

- Я… я… борщом объелась.

Дружный смех покрывает мои слова.

- Ну и вылезай из-за стола, раз объелась! - сердито говорит мама. - Расхныкалась, как маленькая.

Путаясь в платке, я лезу на печь.

- Да ты посиди, передохни маленько, а потом еще вареников поешь, - ласково говорит тетя Маша.

- И в самом деле, Маша, что это ты гостей не предупреждаешь, сколько у тебя там блюд наготовлено, - раскатисто хохочет отец.

Несколько минут за столом все шутят и смеются, потом обо мне забывают, и кто-то затягивает песню. Тетя Маша тихонько поглаживает рукой забравшуюся к ней на колени Таньку, и лицо у нее задумчивое и счастливое. А со стены на всю компанию смотрит усатый портрет, который переселился сюда из тети-Машиного дома. Вид у него сейчас почему-то не такой грозный, как раньше, и мне кажется, что он улыбается из-под усов. Всем весело, даже портрету, и только я одна сижу и тихонько плачу. Слезы катятся по щекам не переставая, как будто я весь борщ, который съела, решила перевести на слезы. Теплая печка пахнет мокрой глиной, старым тулупом и еще чем-то, горьким, как полынь. Уткнувшись носом в старую овчину, я стараюсь не смотреть на вареники, которых мне все равно не суждено попробовать. Но я, конечно, не из-за них реву. Пусть мама не думает, я не маленькая. У меня на душе совсем другая обида, только я о ней никому никогда не скажу…

Пригревшись на печке, я незаметно засыпаю. Просыпаюсь уже в сумерки. Стол прибран, гости разошлись, только у окошка мой отец с Алексеем Ивановичем беседуют о колхозных делах. А в углу, под лавкой, сидит Танька и перебирает высохшие куклины наряды.

- Уро-одилася я девицей счастливой, - слышится ее тоненький голосок. Дальше этого она не поет: то ли слова забыла, то ли петь ей эту песню совсем неохота. Вдруг я слышу, что сзади, за моей спиной, кто-то шевелится. Я оборачиваюсь и вижу две темные фигуры в углу. Я сразу узнаю Алю и рядом с ней… Зинку!

- Оля, - наклоняясь ко мне, шепчет Аля, - ты как, уже можешь есть? Проголодалась?

- Тетя Маша тебе вареников оставила, на припечке стоят, - басит Зинка, и от этого ее грубоватого голоса мое сердце радостно замирает.

- А где все, ушли? - как можно спокойнее спрашиваю я.

- Твоя мама с Лилечкой домой ушла, а Леня с Павликом во дворе, - говорит Аля.

С подойником в руке входит со двора тетя Маша.

- Что это вы огня не зажигаете? - говорит она.

Танька, выскочив из-под лавки, бросается зажигать лампу.

- Ну, а вы что летом на печь забрались? - подходит она к нам.

- Мы… греемся, - бросив на меня быстрый взгляд, говорит Зинка, и мне вдруг становится так хорошо и радостно, что я готова всех расцеловать.

Зинка, Зинка! Ведь это она, оказывается, ради меня сидела здесь на печке и ждала, когда я проснусь! И вареников мне принесла. Самая лучшая моя подруга! И Аля тоже…

Потом мы все вместе сидим за чистым, застланным белой скатертью столом и едим вареники со сметаной.

- Ты, Ольга, осторожней, а то домой еще не дойдешь, - подшучивает надо мной отец.

Все смеются, и мне тоже весело. Домой мы возвращаемся поздно. Узенький серп месяца выглядывает из-за леса, и по лугу расползается белый туман. Кажется, будто мы идем меж облаков. В пруду, в котором я сегодня так некстати искупалась, надрывно квакают лягушки. Кладка едва различима в темноте.

- Ну, русалка, давай перенесу, а то лягушки съедят, - говорит отец.

- Сама, - отмахиваюсь я и храбро шагаю по жердям.

Мы все благополучно перебираемся на ту сторону, даже Аля переходит сама. Отец с Ленькой уходят вперед, а мы немного отстаем.

- Ты знаешь, я теперь за вашей Бурушкой на ферме ухаживаю, - говорит вдруг Зинка. - Мы с тетей Машей ее на выставку готовим…

- А мы с Алей в саду, - говорю я, - помогаем деду Трофиму яблоки собирать.

- Я знаю, мне Федя рассказывал, - неожиданно говорит Зинка.

«Ага, значит, с Федей они помирились», - обрадованно замечаю я.

Мы останавливаемся возле Зинкиного дома, и она, уже взявшись за калитку, говорит:

- Приходите завтра на ферму, я Бурушку покажу. Аля ее еще не видела…

Глухо хлопает за нею калитка.

Мы идем дальше. Деревня уже спит, и только в наших окошках горит свет.

Выслушав от тети Люси положенную порцию упреков и поучений (досталось даже отцу), мы укладываемся спать. Аля ложится со мной, и я после минутного молчания спрашиваю:

- Аля, нравится тебе у нас?

- Сначала не нравилось, а теперь нравится… очень, - шепчет она.

- Знаешь что, - повернувшись, говорю я ей в самое ухо, - оставайся у нас насовсем! Тетя Люся пусть уезжает, а ты оставайся, а? Завтра скажем моему папе - и все…

Аля молчит, потом, вздохнув, говорит:

- Нет, тетю Люсю жаль… Она добрая, только так… странная немного… И у нее никого нет, кроме меня и… Матроса. Совсем никого…

Лунный свет бродит по комнате, скользя по обоям, которые когда-то были розовыми, а может быть, сиреневыми или голубыми…

Сейчас меня это мало занимает. Мой мир разросся, и ему тесно в этих облупившихся перегородках.

ДОЖИНКИ

Началась жатва, и теперь ни у кого не было свободной минуты. Мама с Верой Петровной возились в яслях с ребятами, которых там собралось порядочно. Зинка, Аля и я помогали бабушке, которой теперь приходилось управляться и дома, и в яслях. Она почти одна готовила на всех ребят, а мы приносили ей с фермы молоко, чистили картошку и мыли посуду. Но меня больше тянуло на поле, где стрекотала жнейка и посвистывали серпы. Когда ребята немного привыкли и с ними стало легче, мама отпустила нас в поле. Мы с Зинкой убежали, и возле бабушки осталась одна Аля, которую тетя Люся в поле не пустила. В поле работали все, кто только мог держать в руках серп. Вышла жать и наша соседка тетка Поля, и даже Петькина мать, которая жила теперь у деда Савелия и бабки Марты.

Мы с ребятами носили снопы и складывали их в бабки. Петьки среди нас не было. Последнее время он вообще не показывался на улице. Я исподтишка посматривала на его мать. Она была какая-то не такая, как все женщины. Все шутили друг с дружкой, пели, а она жала молча, надвинув на самые брови платок. Громче всех звенел на поле голос Устеньки. Я следила за ней и думала, что хочу быть непременно такой, как она: веселой, быстрой и… красивой. Заметив, что я смотрю на нее, она улыбнулась и помахала мне рукой. Я подошла.

- Устенька, дай я жать попробую, - заглядывая ей в глаза, попросила я.

- Что ты, еще палец отхватишь!

Золотые росы (с илл.) pic_21.png

Я не отставала, и она в конце концов согласилась.

- Держи вот так, - показала она, - только смотри, осторожно…

Я зажала левой рукой пучок упругих стеблей и стала пилить их серпом. Стебли не поддавались.

- Ты не пили, а нажимай сразу, - сказала Устенька, - и пучок забирай поменьше.

Я попробовала, как она говорила, но у меня почему-то все время оказывались лишние пальцы и норовили попасть под серп. Я с досады закусила губу, капельки пота выступили у меня на лбу. И все-таки рожь сдалась. С жалобным звоном покорился первый пучок, потом второй, третий. Спустя несколько минут мне уже казалось, что не боли так спина, я вполне могла бы жать.

- Давай-ка серп сюда, а то нас обгонят, - глядя на меня, улыбнулась Устенька.

Зевать было некогда - рожь не ждала. Тяжелые колосья клонились вниз и готовы были брызнуть на землю золотым дождем. Заречье лежало ниже, и на его полях хлеб еще держался, поэтому бригада Алексея Ивановича работала на нашем поле. Мой отец летал на Громике из бригады в бригаду, и женщины, завидев его, говорили:

- Готовься, председатель, дожинки справлять, - скоро кончим…

Через несколько дней наше поле стояло, щетинясь жнивьем, как будто чья-то огромная рука подстригла его под машинку. На нем осталось не больше десяти женщин, которые дожинали в лощинах, а остальные ушли жать в Заречье.