Изменить стиль страницы

Рапперт спросил у Глазунова что-то такое, что можно было понять и как «что с больным», и как «что происходит» — «вас ист лос?». Борис Никифорович коротко ответил по-латыни, я ничего не понял, кроме русского слова «прободение». При этом наш доктор провел своей рукой где-то в районе собственного живота. Судя по кряхтению Рапперта, я понял, что вещь это серьезная, и удивился, когда Трунов подмигнул мне с носилок своим налитым кровью глазом. Трудно было понять, улыбается он или это гримаса боли. Однако, когда Рапперт попытался поднять грязную, всю в пятнах крови простыню на его теле, Глазунов что-то быстро сказал шефарцту, тот оглянулся и снова повернулся к оперированному, когда перед его глазами уже были грязные Гришкины ноги. Рапперт снова понюхал свою кожаную перчатку и укоризненно сказал Глазунову, что в его маленьком Кведленбурге врача повесили бы на столбе за то, что он позволил себе оперировать в «такой антисанитарик». А Борис Никифорович, разводя руками, глазами давал мне команду следовать за носилками.

Признаться, я с радостью побежал за процессией, потому что мне хотелось поскорее убраться с глаз Глазунова. Мне до тошноты противно было вспоминать свой голосок, который кричал: «Герр шефарцт! Герр шефарцт!» И самое обидное, что это случилось в тот самый момент, когда я уже почти преодолел собственную слабость и был готов взглянуть на то, как «режут живого человека». Мне хотелось, чтобы все повторилось сначала, я бы вел себя как мужчина, а не «киндхен», и пытался подхватить носилки вместе с Шишовым и дядей Гришей. Но сосед был, казалось, раздражен всем, что происходит, и грубо оттолкнул меня. Я чуть не налетел на идущего позади Полетаева с его трубкой, едва не опрокинул его банку и уже сам с раздражением подумал, что этому-то делать здесь совсем нечего! Словом, все были напряжены до крайности, кроме Трунова, который развалился на носилках, словно барин, и, видимо, ни о чем не беспокоился. Он пребывал в приподнятом состоянии духа, хитро поглядывал из-под реденьких бровей. Пока мы с носилками медленно шли по коридору, Глазунов в операционной объяснялся с Раппертом, и объяснение это, видно, было не из легких. Рапперт вскидывал руки: наверное, удивлялся, что все у нас происходит совсем не так, как в его родном Кведленбурге. А Глазунов сцепил руки за спиною, соблюдая спокойствие, но все-таки не выдерживал и махал ими на уровне живота Рапперта (немец высился перед ним словно великан). Потом шефарцт гневно отмахнулся от Глазунова и быстро зашагал к выходу, а Борис Никифорович побежал за нами. Побежал, а не пошел своим четким, ровным шагом, как всегда.

Он настиг нас на лестничной клетке. Здесь было темно, окна давно не мыли, свинцовое марево ложилось на лица, все мы казались чертями в адской кухне, хотя нигде ничего не стучало, не ухало, это кровь билась в моих висках. С лестничной площадки дорога вела вверх или вниз, но, судя по тому, что приказал мне Глазунов, мы должны были спускаться в ад — морг, помещавшийся в подвале. Я ждал, пока меленькие шаги зав. отделением простучат рядом…

— Ну! — лицо Глазунова было свинцовым, как у всех. И такой же серый, с неподвижной физиономией и банкой, в которой булькало, Полетаев ответил:

— Не гони!

Только здесь — в аду, а не в нашей больнице, он мог назвать начальника, да еще такого строгого, как «Никихворович», на «ты». А может, это не ад вовсе, а организация?.. И ее секретарь Полетаев разговаривает с руководителем на ты… Как в кино… этот штатский Глазунов, которому выпала доля командовать…

— Будет поздно!

— Уже… — спокойно ответил Полетаев, и бульканье в банке снова «перебросило» меня в ад, где все кипит и клокочет. Я впервые оказался в этом отсеке, в этой пещере с мрачными тенями, которые должны совершить такое, за что немцы… Это же не «три кг свеклы», а человек!.. Живой человек должен исчезнуть!..

— Ну, тащите, чертяка вас!.. — Трунов приподнялся с носилок и смотрел почему-то на меня. А у меня другая функция… Я должен ночью… Среди трупов… Я пытался представить себе это, и все окружающие казались мне уже по ту сторону!..

— Погоди, — Шишов тоже свинцовый в этой полумгле. — Учти, что Дина с Двойниным и своим собственным рванула!

— И без всякой очереди! — добавил Глазунов, оглядываясь, точно хотел покинуть всю эту компанию, где каждый делал, что хотел!..

— Сучка! Раппертова подстилка! У нее печки-лавочки с кобелями, а Гришку обратно в палатку!

Вот уж настоящий черт: так на тот свет и рвется! В морг, к покойникам. Любит их… делать!.. Не желает обратно!

— Обратно дождь пошел, обратно покойника повезли… — бормотал Борис Никифорович, словно его уже все не касалось, он там, внизу… — Грязь-то какая!

И Глазунов поставил крест на закопченном окне.

— Это Тумалевич нашуршала…

— Тумалевич, Рабинович — знаем мы их! Несите! — Гришка смотрел на меня. Неужели и на том свете все будет так же, как на этом! «Юдэ, юдэ!» — будут орать черти и стегать меня своими хвостами!

— И гэтот грамотей… — Ну да, жид-грамотей — это я! — Уже вычеркнул меня из списков на довольствие?

Я действительно вычеркнул, как приказал зав. отделением: Гришку же списывали! Но виноваты всегда «мы»!

— При чем тут Тумалевич, с Телегина началось!

— Муж, жена — одна сатана! — вздохнул дядя Гриша. И он про то же! Спасти меня мог лишь черт, сатана! Если Гришку сейчас же не понесут в палату!..

— Правильно лезгин говорит! — снова приподнялся с носилок Трунов. — Его взяли… Он и заложил… А гэта пере… Наложила, словом!.. Они такие!..

Почему сказать слово «лезгин» не зазорно, а про нас — «они»? И чертовская вещь — как только начинали говорить про «этих», я становился «полным»! Никаких половинок! Отец учил становиться на место слабых. Во всем виноватых. Взяли Телегина, бежал Двойнин, а виновата «подозрительная» Тумалевич и муж Дины — «гэтот»!

— Гэти вас всех — не за понюшку табаку! — Трунов нервничал, сердился и потому так нажимал на «гэтих». — Несите вверх, в палатку, рано мне еще возноситься, крылышки не выросли!

У меня отлегло от сердца. Может, и не надо будет ночевать с покойниками. Отделаются этим чистилищем на лестнице, в ад не полезу! А может, и вправду я, как «гэти», просто дрейфлю и стараюсь оттянуть свою участь! Спуститься в ад?..

— И куда пойдет в халате? — губы сами выговорили эти слова, хотя я уже решил: будь что будет, морг так морг!

— Гэто точно! — отозвался Гришка. — Пацан и тот понимает, а вы чем думали? Сунуть Гришку под пулю в халате! Гэто не пойдеть!..

— Телегин все соображал… — Глазунов неожиданно повернулся ко мне. — Вот Владик подтвердит!..

Что я могу подтвердить, что я знаю?

— Ты от него, верно?

И этот чертиком оборотился! Маленьким таким, шустреньким! Когда я у него спрашивал о Телегине — «не знаю, не время, некогда!», а сейчас — «ты от него», отвечай! Нет, уж лучше по команде в морг, чем отвечать неизвестно за что и за кого!

— И к профессору вместе!.. — продолжал «продавать» меня чертик со свинцовой мордочкой. Ишь ты: «грязь-то какая»! Будто только за чистоту отвечает, а за людей я должен! А мое дело машинка, свекла, в крайнем случае: морг открыть — закрыть!.. Выпустить — пропустить… Господи, помоги! Я думал хуже ада, чем морг, не бывает! Но когда на тебя все смотрят в этой свинцовой пустоте!.. Внутри тоже пустота — ни одной мысли!.. Мыслишки… А они уставились как на пророка… И я молю Господа, чтобы пронесло!.. «Моление о чаше» — такую картинку я видел у Ани Кригер на стене. Повесила, когда большевики убрались, при них нельзя. Ну а если больше не на что надеяться? Если вся эта «организация» стоит передо мной, мальчишкой, как перед спасителем? И нет того, который, как положено в книгах и спектаклях, «решает за всех»! Посмотрит на портрет и — раз-раз и в дамках! Или — в этих условиях портрета не может быть? Да плевали немцы на портреты! Просто сгребут нас всех, как взяли уже Телегина, и, возможно, супругу его Тумалевич… Наш разведчик не имеет права!.. Его где-то дома ждет собственная супруга, с которой он!.. Много лет… Что ж, может быть, у разведчика еще одна имеется там, за линией фронта?.. У моей мамы, когда к ней сватался Телегин, был муж… Там… За линией… И есть!..