— Это надо же! Жену не пожалел, засадил чистить бураки, а краску зажимает! Валяется у него чуть не со времен гражданской войны! Что он, собирается жить вечно, с собой ее унесет, что ли? А нам позарез нужно. Я ему покажу! Я ему скажу…
Но ничего он старику, конечно, не сказал, сидел и смотрел снизу вверх. В переносном и прямом смысле — Дворянинов был на две головы выше Бориса Никифоровича и массивен, как памятник. Не человек, а глыба. Все в нем было округлое, овальное — голова, живот, руки, большие и пухлые. Двигался он кругами, приспосабливаясь к собеседнику, поворачиваясь всем туловищем как медведь, — выискивал удобную позицию. Я знал, что у профессора всего один глаз и он ищет такую позицию, чтобы лучше видеть собеседника. Взглянув на меня, он заметил, какой я маленький.
— Но «хлопец хоть куды, козак!!», — процитировал он «Энеиду» Котляревского и тут же добавил: — А у меня, увы, одни бабы!..
Я заметил, что Дворянинов в своей речи перемежал цитаты из классиков литературы, медицины и даже священного писания с простонародными прибаутками, поэтому жена его иногда морщилась и поджимала губы. Внешне напоминала она болонку. Создавалось впечатление, что лепил ее не бог, а сам профессор, и в большой спешке: нажал пальцем — и получился вздернутый носик, придавил сразу двумя — опущенные уголки губ. Говорили, что в свое время Дворянинов присмотрел свою «болонку» у друга, тоже знаменитого медика, и умыкнул ее. И Серафима Георгиевна согласилась, а тот, второй, женился на бывшей супруге Дворянинова. Так ли было, или просто люди сложили очередную легенду, но обе жены сохранили прежние фамилии. Так что, возможно, все было правдой. «Этим все разрешается!» — говорили люди, имея в виду знаменитостей.
Я оглядывался по сторонам — интересно было посмотреть, как живет легендарный профессор. Домик был старинный, махонький, так что никакого «мае́тка» — имения — у Дворянинова не было. Что касается фамилии, то он сам объяснил, что происходит она якобы от того, что какой-то его дальний предок, холоп, был продан дворянину и потому назывался «дворянинов холоп». Потом осталось просто: Дворянинов.
— А может, моя фамилия еще древнее, — сказал профессор серьезно. — Со времен первой российской переписи населения. Пришли к одному бедному мужичонке и спрашивают, какого он сословия? Мужик и говорит: «дворянин». Те, что пришли, вытаращили глаза: «Какой же ты дворянин, если у тебя даже хаты нет!» — «Хаты действительно нет. Живу во дворе. Значит, дворянин!»
Свою шутку профессор заключил словами:
— А вообще-то я разночинец, в разных чинах при трех властях ходил.
В крохотных комнатках его дома была напихана разностильная мебель. Я вспомнил разговоры о том, что коллеги Ивана Александровича к нему свозили вещи, и вправду, в углу под иконами стоял семисвечник — кто-то из уехавших оставил. Но не прятал его профессор, хотя и опасно было.
— На этот счет у меня свои понятия. Немцам не нравится, что Христа им евреи подарили, он расслабляет их сильную нацию, а Библия наполнена медицинскими советами и указаниями, как сделать людей здоровыми! Кстати, Глазунов, я хотел кое о чем с тобой посоветоваться…
Он увел Бориса Никифоровича в другую комнату. Там они о чем-то говорили, старик все переспрашивал, наверное, был уже не только слеповат, но и глуховат. О чем они говорили, я понял потом. А пока я сидел, слушал глухой голос старика и оглядывался вокруг. Софа, на которой только что сидел Дворянинов, была совсем маленькая. Дворянинов усаживался на нее, клал круглый большой живот на одно колено, потом на второе и, наконец, помещал его между коленями. Затем он водворял на живот свои руки и вздыхал, будто проделал большую и важную работу. В гостиной стоял еще маленький кабинетный рояль, на котором, видимо, играла Серафима Георгиевна, и треугольный странный шкафчик в углу. Таких у нас уже давно не было. Стенки внутри были оклеены старинной рекламой телефона, едва ли не самого первого: у громоздкого аппарата сидела завитая девица и отвечала на голос: «Барышня, дайте два нуля тридцать!» Мне показалось, что девушка эта чем-то похожа на дочь профессора, которая вошла в дверь, неся посуду. Огромная, как отец, над покатыми плечами — иконописное лицо. Дочь Дворянинова кивнула мне головой и ушла: высокая и сильная женщина в платье сестры милосердия.
Серафима Георгиевна что-то сказала дочери вслед и принялась накрывать на стол. Как в пьесах у Чехова — тихо, незаметно. Только жаловалась, что теперь плохо принимает гостей, нужно предупреждать приглашенных, чтобы брали с собой по кусочку хлеба, на всех профессорских друзей и учеников не хватает. Но это ничего, это даже совсем ничего, потому что до войны он просто разорял ее, Серафиму Георгиевну. В дни его рождения сколько одной горилки — водки — уходило! Профессор и сам любил выпить вечером, и дружки у него тоже дай бог выпивали. И бывшие больные, которых он делал способными принять чарку. Серафима Георгиевна так красочно расписала довоенные приемы, что есть мне захотелось нестерпимо, а Глазунов и профессор все еще что-то там выясняли за дверью. К тому же я плохо представлял себе, что можно сейчас было подать на стол, и когда услыхал от профессорши о пирожных, то и вовсе не поверил, что это может быть. Когда вошла дочь с блюдом, я все понял: на роскошном старинном фарфоре лежало несколько крошечных серых кубиков из молотого на такой же, как у нас, ручной мельничке зерна, а наверху задорно торчало несколько кусочков рубиновой вареной свеклы вместо цукатов. Мне вспомнился торт из «Трех толстяков» Олеши, сам я чувствовал себя продавцом воздушных шаров и с радостью очутился бы в одном из этих жалких пирожных, будь они не то что из зерна, а хоть из картофельных очистков — есть хотелось нестерпимо!
И тут вошел первый «толстяк» — сам профессор и положил на блюдо свою массивную длань. Но пирожного не взял.
— Старики весьма легко переносят пост… — сказал он и пронес блюдо мимо Серафимы Георгиевны. — Во вторую очередь люди взрослые… — Пирожные проплыли мимо Глазунова. — Труднее — люди молодые, а всех труднее — дети, из этих последних — те, которые отличаются слишком большой живостью. Судя по словам Бориса Никифоровича, живость наблюдается чрезмерная! — С этими словами он подал мне блюдо с пирожными.
Я покраснел. Меня назвали ребенком. И все-таки лестно было узнать, что Глазунов разговаривал с профессором обо мне. Впрочем, не зря же взял он меня в этот дом, который был закрыт для многих, отчего и легенд о Дворянинове ходило еще больше.
— Не удивляйтесь, молодой человек, это не я сказал, а Гиппократ! — указывал мне на самое крупное пирожное Дворянинов.
— А что, Владик, согласен ты принять клятву Гиппократа? — спросил Глазунов.
Я неопределенно покачал головой.
— Честный молодой человек: не говорит того, что еще не знает сам. Да и то сказать: нам сейчас больше Гиппократа Христос подходит. Ибо говорим мы слабым: «Встань и ходи!»
— Когда они встанут и пойдут, небось не простят им грехи! — пробурчал Борис Никифорович, и я понял, что он говорит о наших пациентах вроде Двойнина, Полетаева, Шишова и Трунова. — Некоторые уже встали и ходят. Где — не знаю, а ходят.
— Думаете, молодой человек, было такое время, когда врачевание считалось делом неопасным? Слыхали вы историю с источником?
— Откуда же, Иван Александрович? Вы нас в институте Библии не учили. Все больше медицине, — ворчал Глазунов, а сам усаживался поудобнее на софе — видимо, любил слушать профессора. А тот любил рассказывать…
— Я вам короте́нько. Чтоб уложиться до комендантского часа. Из Евангелия. Потому-то я и хочу рассказать историю про источник, что трудно вам. Мне что, я верующий — и потому бессмертен. И Иван Петрович Павлов был верующим. Так вот, пришел Иисус к овечьему источнику и увидел картинку: в озеро каждые два часа входил ангел в белом халате и баламутил веслом воду, по звоночку больные опускались в целебный источник, по звоночку выходили. Христос заметил одного параличного, который при звонках даже головы не поднимал. В чем дело? А тот ему: так, мол, и так, это ж надо какое здоровье иметь, чтобы лечиться! Я до второго звонка не могу даже доползти до воды. Ну, Иисус и излечил его своим способом. Новый препарат применил, что впоследствии и было названо чудом…