Изменить стиль страницы

Приподняв голову, Дымов следил за тем, куда смотрит учитель. Он знал, что сейчас назовут его фамилию, и почувствовал вдруг, что ему становится жарко. А в клубе такая тишина, что вздохни кто-нибудь на последней скамейке — все обернутся. И от этой напряженной тишины прослушал Дымов свою фамилию и имя, услыхал только «Степанович».

— У кого будут другие мнения? — громко спросил Калюжный, поднимаясь за столом президиума. — Кому предоставить слово?

Шумно, единой грудью выдохнул переполненный зал. И опять зашептались, задвигались. А у Дымова пересохло в горле, кровь в висках так и гудит. И, чего с ним никогда не бывало, задрожали пальцы.

— Повторяю, товарищи: кто хочет высказаться? — Калюжный легонько постучал карандашом по графину с водой. — Решайте. Вы же хозяева артели.

— А сам-то он, Владимир Степанович, согласный? — раздалось у двери. — Он-то что думает? Пусть народу покажется!

Прав был Андрон, когда говорил Калюжному, что против Дымова голосов не будет. Лес рук взметнулся над головами. Владимир стоял у края стола сбоку Андрона и, как ни старался смотреть в глубину зала, взгляд его то и дело пробегал по третьему ряду. Другие глаза — серые и большие — притягивали его. Потом — поздравительные рукопожатия, дружные хлопки аплодисментов.

— Ну вот и с этим вопросом покончено! — поднимая руку, сказал Калюжный. — Пожелаем новому председателю больших и заслуженных успехов, колхозу — крепости.

Валиев подошел сбоку к Дымову, свел его руку с рукой Андрона:

— Вот, Владимир Степанович, какой председатель сдает вам дела!

— Я понимаю, — кивнул головой Владимир. — Хотите предупредить…

— Не то, совсем не то! — улыбнулся Валиев. — Хочу сказать, что был бы рад еще более, если бы годика через два-три здесь, в этом же клубе, зачитали бы новый Указ Президиума Верховного Совета. Ордена у вас есть, медали вот не хватает… Золотой, я имею в виду.

* * *

В феврале — марте советские войска очистили от фашистских захватчиков Польшу, Румынию, Венгрию, Болгарию, добивали остатки вражеских группировок в Чехословакии, Австрии; южное крыло армий перевалило Балканы, соединилось с югославскими партизанами.

Это — на юге. На севере наши подвижные части доколачивали немцев в Норвегии, закончили разгром оккупантов в Прибалтике. Штурмом был взят Кенигсберг, со дня на день следовало ожидать начала решающего сражения на левом берегу Одера.

«До Берлина — 75 километров!» Это написано четкими, крупными буквами на кумачовом полотнище и прибито над сценой в клубе. Николай Иванович не пожалел и последней географической карты — той самой, на которой когда-то Анна Дымова искала дальневосточное озеро Ханко и прилепившийся возле него мало кому известный пограничный городок Турий Рог, а потом — Псков. Сейчас эта карта вывешена тоже в клубе, на виду у всех; жирные красные стрелы с двух направлений нацелены на Берлин: с востока и с юго-востока. За Эльбой — в двухстах километрах — войска союзников.

Если долго смотреть на карту, смотреть не мигая и без выдоха, как будто в плечо тебе упирает приклад дегтяревского пулемета, а палец лег на гашетку, — красные гнутые стрелы приобретают рельефность, еще больше набухают, сближаются, и вот уже черная клякса Берлина в железных клещах. Дымов смотрит на изогнутые ожившие стрелы. Кулаки его лежат на коленях чугунными гирями, зубы стиснуты. Как бы хотел он сейчас быть там — на левом берегу свинцового Одера! Берлин — не полустанок на однопутке между Псковом и Островом, и задача поставлена не танковому взводу — смять разведку, задержать на час-полтора подход основных сил передового полка, заставить их развернуться преждевременно на невыгодных рубежах. Сейчас задача поставлена двум фронтам. В предпозиционных районах за Одером сосредоточены не остатки потрепанных танковых батальонов, не полки и даже не дивизии. Там бронетанковые армии, корпуса прорыва! Броневой кулак занесен над обложенным волчьим логовом. Не кулак, а тысячетонный молот с красной звездой на рукояти.

Анна с Маргаритой Васильевной, прижавшись друг к другу, слушают далекую Софию. До вечернего выпуска последних известий остается еще минут десять времени, и радист молча соглашается с просительным взглядом жены Николая Ивановича. София передает концерт русских народных песен.

Дымов второй раз видит Анну в клубе. Сегодня он оказался ближе и видит ее лицо. Изменилась она: под глазами синие тени, щеки бледные, возле губ и у переносья залегли морщинки. А в клубе всё больше и больше народу.

В громкоговорителе, как назло, что-то хрипело и булькало, радист нервничал, а неистовая «морзянка» врывалась непрошенно, то и дело глушила и без того слабую песню. Где-то далеко-далеко, за тысячи километров, и не в полный голос пел человек, изливая душевную тоску:

Нет ни батюшки,
Нет ни матушки,
Только есть у меня
Мил-сердешный друг…

Владимир знал эту старинную песню. Знала ее и Анна. Она откинула голову, чуть прикрыла глаза, будто смотрела куда-то далеко-далеко. А Владимиру почудилось вдруг, что сидит он не в клубе, а в избушке лесного обходчика на Поповой елани и вертит в руках маленькие желтенькие ботиночки со шнурками. Детские, годика на два. Анке такие не подойдут, той надо уже размерные покупать. А эти попались ему на глаза в Константиновке еще перед Новым годом. Купил, сам не зная зачем, а потом просидел с ними целую ночь возле печки.

Про покупку эту знает всего лишь один человек — учитель. Он видел ботинки на полке в той же лесной сторожке и ничего не сказал, только крякнул в кулак.

Степанка, Степанка… Два года парню осенью будет, скоро начнет обо всем расспрашивать. Они ведь, такие-то, за час по сорок вопросов задать сумеют. И один другого занятнее. И о том спросит, что ответить нельзя. Ну что ему скажет мать, когда об отце спросит? Парни, они к отцам больше льнут. А у этого нет кому и головенку сунуть в колени. Так дичком и останется, и всякий обидеть сможет. Добро бы, хоть крови был дымовской, а ну как в папашу? Уж больно тот деликатен, галантерейный какой-то.

Владимир сплюнул и мысленно выругался. Ему по-настоящему стало жалко Степанку. И что ребятишки на улице, чего доброго, будут дразнить его нехорошим словом. И злился на Стебелькова. Ну что это за мужик! Сказали ему: «Не подходи», — забрал чемоданчик, и в дверь. Да за такую-то бабу!..

Далекая песня щемила душу. Она звучала всё тише и тише. Певец повторял:

Только есть у меня
Мил-сердешный друг,
Да и тот со мной
Не в ладу живет,
Не в ладу живет,
Не в согласии.

На последней строке песня заглохла совсем, и вместо нее отчетливо и весомо раздалось торжественное:

— «Говорит Москва, говорит Москва! Слушайте важное правительственное сообщение!»

Легкий шорох, как встрепенувшийся предрассветный ветер по прибрежному ракитнику, пробежал справа и слева от Владимира. Шали, цветные платки, стариковские потертые шапки — всё повернулось к приемнику. Глаза у людей расширились, и будто одна широкая, емкая грудь вздохнула порывисто и замерла без выдоха, подавшись вперед. Радист нырнул под стол и там торопливо присоединял к батареям питания добавочную банку с торчавшими из нее электродами, в руках у него искрило. Анна выпрямилась на стуле, стала совсем другой — настороженной, как и в тот августовский день, когда Владимир увидел ее впервые после возвращения в Каменный Брод из Махачкалы.

«Надо сказать ей, сегодня сказать надо», — без всякой связи с происходящим подумал он и не докончил мысли, — ее прервал размеренный бас диктора. Передавался приказ Верховного Главнокомандующего войскам Первого Белорусского фронта.

— «…перейдя в решительное наступление с плацдармов на западном берегу реки Одер, прорвали сильно укрепленную и глубоко эшелонированную оборону противника… овладели городами Франкфурт-на-Одере, Ораниенбург, Карлхорст, Кепеник и ворвались в столицу Германии — Берлин!»