Изменить стиль страницы

Вся округа знала: Гарифулла сам не ворует, но у кого бы ни пропала лошадь — в Константиновке, в Каменном Броде, у хуторских — первым делом шли к нему в Кизган-Таш. Мужик продавал коровенку и относил этому одноглазому змею последний рубль.

Гарифулла встречал мужиков гостеприимно: сам вздувал самовар, доставал с полки бутылку.

— Какой твой лошадка? — сочувственно спрашивал он после первой же рюмки. — Пузатый такой гнедой кобыл? Левый ухо сеченый… Сам, наверно, бежал, непутаный был…

— Точно! — радовался мужик. — По приметам — она…

— Черный урман знаешь? Шабра говорил, за Гнилым речкам твой лошадь гуляит.

Шел мужик в Черный лес за Гнилую речку. Точно — стоит кобыла под деревом, сонно шевелит отвислой губой.

…До вечера валялись ребятишки в траве у околицы, обо всем переговорить успели: и про то, что в старом, заброшенном барском доме кто-то ходит ночью по лестницам, что в котловане под мельницей живет волосатая голая девка, а у Провальных ям вот уже сколько лет встречают зарезанного ямщика, — ходит по лесу с уздечкой, ищет своих лошадей.

Незаметно подкрались сумерки, а учитель так и не приехал. Федька первым уходить собрался, поддернул штаны, глянул искоса на Володьку:

— Брешешь ты всё. И про учителя нового, и про конокрадов с Большой Горы. Не все же там воры!

— Это я-то брешу?! — у Володьки побелели губы.

Быть бы тут потасовке, да у ворот подвода остановилась, — кузнец Карп Данилович с базара вернулся. Федька бросился открывать ворота, вскочил потом на задок телеги.

— Я тебе это попомню! — погрозил кулаком Володька. — Будешь знать.

— А про что мне знать-то? — издали уже выкрикнул Федька. — Про то, что ты — Меченый?!

Запустил Володька вслед камнем, попал в колесо. Кузнец обернулся, придержал вожжи, но у ворот никого уже и не было. Только у межи шевелилась рожь, кланялась в разные стороны.

* * *

Володька рос без отца. Чуть свет скатывался с полатей, — ломоть хлеба за пазуху — и в дверь. Половину куска — собаке, да с нею же вместе — на улицу. Да не в калитку, как добрые люди, — через забор. Только пятки сверкнут. И до вечера.

Мать вздохнет, головой покачает: в кого только такой уродился!

Озорным рос Володька, задиристым. Первым в речку с разбегу бросался, когда вода еще студеным огнем обжигала; а по осени затянулось малость ледком, смотришь, а он уже между полыньями на самодельных коньках кренделя выписывает; на лыжах с Метелихи несется — ветер свистит да треплются за спиною полы распахнутой шубенки.

Шести лет ему не было, когда ребята постарше в речку из лодки его выбросили. Выбрался. И в тот же год осенью до полусмерти расшибся. Вздумалось ему на бычке поповском по улице прокатиться. А бычок-то во двор да на полном телячьем галопе — в сарайчик (дверка низенькая — только бычку проскочить). Ударился Володька о перекладину, кровью залился. Так на всю жизнь на лбу вмятина и осталась. И прозвали Володьку Меченым.

Не терпел Володька прозвища, в драку лез. Гонит другой раз по улице ораву таких же, как сам, сорванцов. Хлещет с плеча хворостиной. На голову выше себя парня подвалит. Тот со слезами — к братьям постарше. Поймают они Володьку, намнут бока… А он никому не жаловался. Придет домой, когда в небе звезды зажгутся, кринку молока опорожнит и мимо матери боком да на полати. Так и рос — в синяках и шишках. Растрепанные волосы выгорели, не понять какого они цвета; в глубоко посаженных ястребиных глазах зеленые огоньки; штаны порваны, а кулаки всегда наготове.

Больше всего доставалось от Володьки садам и огородам. Во всей деревне не было яблони, на которой не оставил бы он клочка от своих штанов, не было грядки, первый огурец с которой не пропал бы среди бела дня.

Но жадным Володька не был: сорвет одно-два яблока, морковку выдернет, и всё, хватит. Если хозяин приветливый, Володька даже помогать напрашивался.

Вот Андрон Савельевич, сосед. Мужичище кряжистый, неразговорчивый, бородой до глаз зарос, на медведя с рогатиной хаживал. И всё в одиночку, молчком. Побаивались Андрона в деревне, а ребятишки стороной обходили при встрече. А Володька в любое время мог запросто подойти к воротам Андрона и дернуть щеколду за веревочку. Нет у того наследника в доме, одна Дуняшка. А от девки велик ли прок. Вот и полюбился Андрону Володька, потому и в сад к нему Володька ходил беспрепятственно. Все сучки сухие срежет, кору старую соскоблит на деревьях, крапиву с корнем повыдергивает. И Андрон был спокоен: раз Володька в саду — никто туда носа не сунет.

Рядом с Андроном Денис живет — ядовитый старик, жадюга. Этот сам в шалаше ночует, да караулить-то ему нечего. Сад год от году хиреет, яблоко мелкое, червяками источено. Был у Дениса сын Игнат, старше Володьки лет на пять. Так его Володька и в счет не считал: какой это парень! Вечером мимо кладбища один не пройдет. Да и кособокий к тому же, и зубы у него гнилые. Такого и девка любая побьет.

Володьку тянуло к приключениям. Где старик да старуха — чего туда лезть? Это совсем и неинтересно. Вот где яблоки по кулаку, наливные, где хозяин злой, где собака на ночь с цепи отвязана — это вот дело!

Когда его заставали в чужом саду, лучше было не гнать, не травить собакой. Мстил жестоко. Разгородит плетень — заберутся в огород свиньи, всё начисто перероют. Или — другой хозяин выглянет зорькой на подворье, почешется на крылечке, потом, нехотя так, прошлепает босыми ногами за пристройку, да так и ахнет: и ветру вроде бы не было за ночь, а в саду вся земля сплошь, яблоками усыпана.

Староста церковный, Иван Кондратьич, оберегая свой сад, навязал рыболовных крючков на деревьях, осколков от битых бутылок набросал вдоль тына, ружьем грозился. Не помогло. Как-то вернулся он из города, старостиха баньку ему приготовила. Моется сам- то, хлещется веником, на квасу распаренным. И так это разморило старосту, в предбаннике полежать захотелось. Толк в дверку — не поддается, нажал плечом — приперта. Глядь в оконце, а по саду Володька разгуливает.

Свету белого мужик не взвидел, а пуще всего оттого, что ходил Володька по саду не торопясь, как по своему собственному. И, также не торопясь, в разных местах на эти самые рыболовные крючки развешивал Старостине добро: где порты, где рубаху; да повесить- то норовил повыше, чтобы с земли не достать. А дело было в субботу, сад у Ивана Кондратьича возле церкви, — на пригорке девки с парнями собрались. Старостиху хоть кричи, хоть нет, — глуха, как пень. Так и сидеть бы мужику до утра, да где-то уж за полночь старуха проведать догадалась.

Драла Володьку мать. Молчит, смотрит зверенышем; пробовала уговорами — ничего не помогает.

— Вон у них сколько! У нас бы такой сад, каждому говорил бы: заходи, ешь сколько влезет!

— Ну, а зачем же ты свиней напустил в огород к Улите, Ивана Кондратьича на всю деревню ославил?

— И еще напущу, не жадничай! Я у нее всего-навсего одну морковку сорвал. Три гряды у нее. Я бы, может, в другой раз и не посмотрел в ту сторону. А она — жаловаться… Попомнит теперь! А Иван-то Кондратьич тоже хорош! В церкви стоит, как Николай- угодник, а тут скосоротило его, что на заборе меня увидел. Да я, может, и лезть к нему за этими «китайками» не собирался вовсе: их до мороза ждать надо! Сидел на заборе, и всё. А он Тузика на меня!

Учился Володька не ахти как прилежно, во втором классе два года сидел. Редкий день домой приходил, чтобы пуговицы на шубенке «с мясом» не были вырваны. С порога запустит сумку под лавку и опять на Метелиху с лыжами. И снова вздыхает мать: не найти на Володьку управы. Безотцовщина — одно слово.

Как-то летом поп Никодим поймал Володьку в церкви. Дело было в предпраздничный день, сторож Парамоныч храм проветривал, а ребятишки на площади в лапту играли. До упаду набегались. Жарища на улице — не продохнуть, а в церкви прохладно.

Парамоныч сидит себе под березкой, постукивает кочедыком, лапоть лыком мореным наковыривает, не слыхал, как у него за спиной проскочило в раскрытую настежь дверь с полдюжины мальчишек и давай колобродить в святом месте. В алтарь пролезли, под престолом в прятки играть принялись, в парчовые одеяния облачились и кого-то не то венчать, не то отпевать вздумали.