Изменить стиль страницы

Гаврила покачал головой и сочувственно посмотрел на женщину, на ее мужа, на спавших около телеги людей.

— Погорельцы из Иванькова, — сказал Гаврила. — Вот ведь горе-то лютое. Бредут куда-то люди, а куда — сами не знают.

Он порылся в кармане и вытащил корку хлеба.

— На, бабка, прими, Христа ради!

Старуха взяла хлеб и пробормотала что-то невнятное. Ее покорные, испуганные глаза не выразили ни удивленья, ни благодарности. Некрасов тоже сунул было руку в карман, но там ничего не оказалось. Он виновато улыбнулся и подошел к Гавриле. Оба быстро зашагали к дому. Но вдруг Гаврила остановился.

— Ты иди, Николай Алексеевич, теперь один, — сказал он. — А я вернусь к погорельцам, возьму молодуху к себе — не рожать же ей, как зверю, в лесу.

V

Погорельцев Гаврила поместил в пустом овине, за огородом. Там молодуха родила мертвого ребенка, там через несколько дней и сама умерла от горячки. Жена Гаврилы, Катерина, убивалась по погорелке, как по родной сестре. Она сама обряжала ее в саван, сама сняла с божницы маленькую темную иконку и вложила ее в холодные руки покойницы, сама надела новые лапти на ее застывшие ноги.

Хоронить повезли в соседнее село. Строгая, почерневшая лежала погорелка в гробу. Подбородок уперся в грудь, точно она нагнула голову и взглянет сейчас с досадой исподлобья на причитающую в голос мать.

Провожать погорелку пошла чуть не вся деревня. Медленно двигалась по дороге телега с гробом, около которого примостились чьи-то ребятишки, понуро шагала лошадь, отгоняя хвостом тучу мух и слепней, молча шли мужики и бабы. Солнце светило прямо в лицо покойницы, голова ее сползала все ниже, точно прячась от его жестоких лучей.

Некрасов тоже пошел провожать погорелку. Он шел рядом с женой Гаврилы Яковлевича. Она несла на руках младшего своего ребенка — мальчика, родившегося несколько месяцев назад.

Узкая и извилистая тянулась дорога через поле, мимо погоревшего Иванькова, где люди копошились около черных развалин. Никто не присоединился к процессии, только древний старик, лежавший в тени рядом с пустой телегой, с трудом поднялся на ноги и, сняв шапку, долго крестился и кланялся вслед. Дорога за деревней нырнула в неглубокий овраг, на дне которого бежала пересохшая мелкая речонка, и снова потянулось знойное широкое поле — тихое и безлюдное в этот душный полуденный час.

Ребенок на руках у Катерины начал плакать и выгибаться. Катерина шикала и трясла его, нагибаясь чуть не до земли, но он не умолкал.

— Покормить надо, — сказала Катерина. — Иди, Николай Алексеевич, а я сяду тут на холодке.

Она опустилась на землю в жидкой тени невысокого куста.

— Я тоже отдохну малость, — сказал Некрасов, сняв фуражку и вытирая потный запылившийся лоб.

Он свалился на перегоревшую, запорошенную пылью траву и закрыл лицо фуражкой. Сухие травинки щекотали ему шею, кузнечик верещал совсем близко около уха, и кроме этого резкого стрекотанья, казалось, не было кругом больше ни одного звука. Но нет, — что-то слабо, чуть слышно чмокало рядом, точно с легким шорохом лопались пузыри на воде, — это Катерина дала грудь ребенку, и он, притихший и умиротворенный, сосал и причмокивал губами.

Сдвинув с лица фуражку, Некрасов смотрел на Катерину. Она сидела чуть сгорбившись и уставив неподвижный взгляд в одну точку. Глаза были сухи, веки покраснели от слез, рот крепко стиснут.

— О чем задумалась, Катерина? — спросил Некрасов, дотронувшись до ее руки.

— Вот она, наша долюшка, — кивнула Катерина вслед похоронам, — из чужого овина в черную могилушку.

— Не горюй, милая! — сказал Некрасов. — Мы еще поживем. А тебе-то и вовсе стыд про смерть говорить. Вон у тебя ребят сколько — на кого ты их оставишь?

Он осторожно дотронулся до мягкой, покрытой легким пухом головки ребенка.

— Я сам сиротой рано остался и знаю, как без матери жить. А мать у меня была, Катерина, редкая женщина. Святая женщина, и всем, что есть у меня хорошего, я ей обязан… Хоронили ее, бедную, как мы сейчас молодуху хороним. Целая деревня провожала ее на кладбище.

Некрасов взглянул на строгое, замкнутое лицо Катерины и подумал, что она не слушает его. Ему стало обидно, и он промолвил, глядя в сторону.

— Конечно, она не в чужом овине умерла. Но вот эта погорелка в твоем овине больше ласки видела, чем моя мать в собственном дому…

Он закрыл глаза и постарался представить себе лицо матери. Русые волосы, грустные, словно всегда испуганные глаза, губы, которые, казалось, никогда не умели смеяться. Лицо расплывалось и ускользало из памяти.

И вдруг вся она, как живая, предстала перед ним. Он увидел ее в пустой неуютной столовой около стола, на котором мигая горит желтым огоньком свеча. Мать в темном платье, в серой большой шали сидит, устремив глаза на колеблющееся пламя. Белая тонкая рука ее сжимает носовой платок…

Он вздохнул и полез было в карман за папиросой, но издали донесся медленный и печальный звон колокола.

— К церкви, видно, подъехали, — сказала Катерина, торопливо убирая грудь. — Пойдем скорее, Николай Алексеевич, а то закопают без нас.

Она быстро поднялась с земли и поглядела на него с доброй жалостливой улыбкой.

— Поминаешь, значит, мамашу свою? Не гляди, что сам седой, а матери позабыть-то не можешь? Закажи панихиду по ней после похорон-то, — и ее душеньке ладно и тебе облегчение.

На отпевание в церкви они опоздали. Гроб уже несли по узенькой дорожке кладбища, вглубь, за деревья. Впереди шел священник, махая кадилом, сзади голосили и причитали бабы. Следом за ними от церкви ковыляли нищие и убогие.

Некрасов на кладбище не пошел; обойдя его, он очутился на площади. Там полукругом стояли женщины и ребятишки, а против них под оградой сидели слепцы. Их было восемь человек: три бабенки с некрасивыми рябыми лицами, маленький лысый старичок, высокий мужик с бельмом и три совсем молодых, тоже рябых парня. Один из них держал на коленях какой-то инструмент вроде гуслей и медленно дергал жалобно дребезжавшие струны.

Слепые пели духовную песню, и их негромкие приятные голоса похожи были на церковный хор. Мальчик-поводырь тоже подтягивал им тоненьким дискантом, и голос его вплетался, как яркая нитка, в монотонный протяжный мотив. Слепые сидели, высоко подняв головы, запрокинув лица к животворящему свету солнца.

— Хватит вам молитвенное-то тянуть, — громко сказал молодой веселый мужик в рваной на локтях рубахе без пояса, — чай по всему свету ходите, новые песни слышите. Спели бы чего-нибудь мирское!

Слепые тревожно повернули головы, и веки их мертвых глаз заморгали часто и беспокойно.

— Те песни не нами сложены, — густым басом ответил тот, что с бельмом, — и не нашим гласом поются. Мы до мирских песен не мастера.

— А ты не ври, — не унимался мужик. — Лонысь в Шанге вам водочки поднесли, так вы другие песни-то пели, сам слышал. Ты не бойсь — мы тоже поднести можем, если угодите.

Он подмигнул Некрасову и сокрушенно вывернул карман своих холщовых портов. Некрасов улыбнулся и полез за деньгами.

— Ну вот — теперь и водочка будет, — ударил по плечу слепого гусельника веселый мужик. — Захожий охотничек угощает. Я бы сам рад угостить, да беда приключилась: карман порвался, кошель потерялся.

За водкой побежал поводырь, а слепой с бельмом, постучав палкой по ограде, заговорил, глядя вверх и точно обращаясь к солнцу:

— Споем мы вам, православные, песню, из далеких стран принесенную. За градом Минском, в деревнях убогих спевают ее мужики бедные. Кто сложил ее — нам неведомо, а поется в ней про долю крестьянскую, про то, как царь-батюшка мужикам желает волю дать, а бояре-князья отговаривают, улещают его, запутывают…

Слепой замолчал и, вытянув шею, точно прислушивался, что скажут ему окружающие его люди. Но никто не промолвил ни слова, — напряженную, выжидающую тишину нарушали только пронзительные крики ласточек, носившихся черными зигзагами вокруг колокольни.

Тогда он толкнул в плечо парня с гуслями и запел приятным, чуть хриповатым голосом: