Федор Дмитриевич уже второй год не варил пива, праздновал день урожая.
— Больше шабаш религиозные предрассудки, — сказал он жене решительно и твердо.
— А как же — гости придут?
— Чайком попой, пирог испеки хороший. Вот я засяду и буду газеты читать.
Читать газеты Федьке, впрочем, не пришлось — ребята-комсомольцы из соседней деревни утащили его участвовать в спектакле.
Так было в прошлом году. Нынче же Федьке было не до спектаклей — хмурый, похудевший, он целыми днями молчал, все валилось из рук его.
— Да что с тобой? — спрашивала Анюта.
— Живот болит.
Было это дня за три до праздника. До вечера Федька пролежал на конике, ночью ворочался с боку на бок, стонал… Анюта несколько раз вздувала огонь и смотрела на него. Ей казалось, что муж тает, как свеча.
— Тяжело?
— Ой, тяжело… Да ты ляг, успокойся.
Большая борьба шла в груди у Федьки. Сказать ли жене о своих думах или жить затаившись и мучиться? И видел мужик, заговори он сейчас с женой — разлетится, расколется вся их такая налаженная жизнь, и не соберешь ее, не догонишь.
— Ой, Анюта!
— Ну?
— Ничего… Хотел спросить, ходила ли ты сегодня в баню?
— Господи, да что с ним?
«А вдруг она до сих пор любит того, ненавистного?» — подумалось Федьке, и дрожь пробежала по его худому нескладному телу.
— Жена! — снова окликнул он.
— Да что такое?
— А вот… Не перенесть ли нам, как ты думаешь, на будущий год хмельник на другое место? Али, может, совсем изничтожить?.. Все равно теперь хмель не требуется, пива не варим.
— К чему ты о хмельнике-то, ни к селу ни к городу?
В голосе Анюты — испуг и тоска. Она всхлипнула и громко заплакала.
— Ну, чего воешь, дура, скажи на милость, — упавшим голосом пробормотал Федька. — Вот, ей-богу, беда-то! Хошь не говори ничего… У людей бабы как бабы, а тут и посоветоваться нельзя.
Он уже жалел жену — измучил он ее совсем! — и жалость смешивалась со злобой. Анюта плакала все тише и наконец, вся в слезах, забылась. Неподвижная тишина стояла в избе, это еще пуще угнетало Федьку, — тоскливые мысли не давали уснуть.
Наутро он решил еще раз проверить жену.
— Вчера вспоминала, что нужно крупу смолоть, — сказал он, — так у Гири жернова хороши, давай сходим к нему.
— У Игната тоже жернова есть, — ответила Анюта.
— У него старые, худые, а тут новенькие.
Федька пытливо смотрел на жену. Она отвела глаза, опустила голову.
«Правда, — со страхом подумал Федька, — теперь хоть не ходи…» Но они все-таки пошли. С Гирей встретились в сенях — он сколачивал какую-то кадку.
— Здорово, Семен.
— Здорово, — угрюмо пробурчал Гиря, не глядя на Федьку, но по звуку шагов и по теням догадался, что он не один, и поднял голову. Поднял и чуть заметно вздрогнул.
— Да ты еще и не один, — сказал он развязно, особенно налегая на последние слова.
Федька чувствовал себя как человек, добровольно идущий на посмешище. Анюта стояла рядом точно пришибленная, застенчиво, по-девичьи уставившись глазами в пол.
— Так что же, дашь жернов или нет?
— На дом не дам, а здесь мелите, — просто ответил Гиря. — Скоро самим потребуется.
Жернова стояли в задней избе, выходившей окнами в огород.
— Ты одна смели, — сказал Федька, проводив туда жену, и ушел, оставив ее одну в зимовке.
Сухие головки девясила и старой крапивы лезли в низкие окна, скрадывая и без того скудный предвечерний свет серенького дня. Пахло холодом, старым густым молоком и квашней.
Анюта долго, внимательно осматривала избу. Все в ней было крепкое, слаженное прочно и неуклюже — так бывает в старых крестьянских избах, где живет зажиточный хозяин. Толстые сосновые лавки были украшены широкими подпушками и выкрашены красной краской. Широкие плотные полати с резьбой на воронце возвышались над богатой лежанкой с фигурными печурками… Все это нравилось Анюте. Понравилась ей и полочка для посуды — большая, крепкая, с выжженными фигурками по бокам.
«Федьке такой не сделать», — подумала она и сразу устыдилась своей мысли. Но высокий здоровяк с размашистыми движениями, Гиря, против воли вставал в памяти. «Счастлива Варвара с таким мужиком», — опять подумала баба и, чтобы избавиться от мыслей, сердито махнув рукой, принялась за работу.
Жернов оглушительно гремел, сердито грыз сухой овес, выбрасывая на подстилку готовую крупу… Жернов был тоже какой-то особенно прочный, неуклюжий — казалось, ему век не будет издержу.
«Не сам устраивал, поди-ко», — подумала Анюта. В это время широкая полоса тусклого света пробежала в передний угол, и Анюта угадала, что кто-то вошел в зимовку. Сильнее забилось сердце, кровь прилила к лицу, и она быстрее завертела жернов.
Мимо нее в передний угол прошел Семен — долго рылся на полавочнике, затем поискал что-то на шестке, но, ничего не взяв, остановился посреди избы. Сквозь гром жернова было слышно, что Семен говорит какие-то слова. Не поднимая головы, Анюта остановила работу.
— Что не пошлешь на мельницу?
— Все некогда.
— Некогда?..
Семен опять прошел к печке, нагнулся над шестком… И вдруг баба увидела, что он направляется к ней. Она вздрогнула, ниже опустила голову.
Большая, тяжелая рука легла на ее плечо.
— Что тебе? — спросила Анюта и робко взглянула на Гирю. Знакомые черные глаза — глаза кудрявого парня Сеньки — медленно приближались к ее лицу, заглядывали, казалось, в самую душу.
— Ну что?..
— Да ничего. Давно не видал тебя.
— Смотреть на меня нечего, баба, так баба и есть… Чего зубы скалишь?
— А помнишь, Анюта, что было?
— Ну, помню, так что же из этого?.. Что было, то прошло. Дура была тогда.
— Нет, не дура… Все равно ведь никто не знает.
— Ладно, отвяжись, чего, в самом деле…
— Эх ты!.. А я тебя и теперь вспоминаю…
— Отстань! Не мешай работать. Пристал ни с чем…
Анюта еле сдерживалась, чтобы не обругать его, не плюнуть ему в лицо, и тут же незнаемо как вспыхивало в груди звериное желание обхватить руками крепкую Сенькину шею, заглянуть в эти страшные темные глаза — глубже, глубже, как десять лет назад…
— Давай вспомянем старинушку? — шептал Семен, обжигая ее дыханием.
— Уходи, окаянный, вот расскажу все Федьке…
— Нет, ты ему не скажешь, побоишься…
И руки у него были такие же цепкие, проворные, как десять лет тому назад. Только казались сейчас эти руки еще сильнее… Анюта отбивалась, молила, но ничего не помогало — грубой, пахнувшей табаком и старым деревом ладонью он приглушил ее крик.
И тогда Анюта с ужасом поняла, что она бессильна уйти от греха…
— Кто кому чем плотит, а мы вот…
Последних слов Анюта не расслышала — почувствовала только, что было в них что-то очень обидное и для нее, и для Федьки…
Федор Дмитриевич, оставив Анюту одну, забеспокоился. Он уже сам был не рад, что оставил жену бок о бок с врагом — представляя себе, как входит Семен в зимовку, как заговаривает с Анютой, быть может, смущает ее, подговаривает… И наконец он не вытерпел — заторопился к Анюте.
Из зимовки доносился грохот жернова. Гиря, веселый, довольный, насвистывая, возился с кадушкой. У Федьки екнуло сердце, и он молча прошел мимо него.
После того как Семен оставил Анюту, первой мыслью ее было — броситься на улицу, созвать народ, каждому рассказать о насилии. Но сразу же поняла она, что ничего этого не посмеет сделать, и, повалившись на лавку, зарыдала. Случилось самое страшное, что могло только случиться с ней в жизни — и казалось, что никакой жизни у ней уже не может быть. И еще страшней было чувствовать где-то в глубине души, что она почти покорена этим диким, уверенным в себе нахальством — ведь этак, среди бела дня, пожалуй, никто не осмелился бы сделать. «Он, дьявол хитрый, горячий», — думала Анюта и опять выла, стискивая зубы и захлебываясь.
Федька застал ее за работой. На глаза у нее был опущен платок, и она даже не взглянула на мужа.
— Ты что эдак? — встревоженно спросил Федька.