У городских ворот звенят зубила каменотёсов, белые камни ложатся в высокую стену. Учёные греки, развернув чертежи, наблюдают за строительством, и весело бегут по лесам могучие молодцы со связками кирпичей за спинами. Благо человекам — каменщику и зодчему! Благо дому отчему — радуйтесь, братие!
Гонец скачет по деревянным улицам, где тоже тюкают в свежих срубах топоры, проезжает под триумфальный аркой, над которой вздыбилась бронзовая античная квадрига — трофей великого Владимира, а впереди — розовая громада Софии. И несть числа людям перед нею, и от купола натянуты толстые канаты, и на канатах этих медленно ползёт вверх, к главному куполу, огромный восьмиконечный золотой крест. Всё выше, торжественнее возносится над городом...
Отовсюду виден он, и далеко просияла наша слава, пела душа отрока-гонца. И вот едут на Русь послы из франкской земли, которая где — неведомо, но едут не с мечом, а с благой вестью, и как же не радоваться мне, зачатому в мире и в мире прожившему свои семнадцать лет, как не славить Бога и князя и не звать: радуйтесь, радуйтесь, люди, со мной! Радуйтесь, братие, миру и покою на Руси — отныне, присно и вовеки!
Но был и другой гонец, и гоньба его была другой, а в душе были одни осторожность и страх.
Всадник в лисьей шапке скакал, минуя населённые места, жался к опушкам дубрав, сторонился людных днепровских берегов и, завидя на дороге пешего или конного, избегал с ними встречи.
Уже давно стемнело, когда обрисовались купола Киева. Через Лядские ворота, смешавшись с мастеровыми, запозднившимися на Подоле, всадник въехал в город, проскакал по улицам, уже отошедшим ко сну, и в греческом подворье спешился у митрополичьих покоев. На стук в окошко кованой двери выглянуло недреманное око.
— Во имя Отца, Сына и Святого Духа. Гонец к митрополиту.
Дверь отворилась, и монах-грек провёл гонца тёмными коридорами в освещённую мраморную горницу. Митрополит Феопемпт, хмурый и тучный, ссутулясь по-стариковски, сидел в кресле. Напротив него, просматривая пергаментные свитки, возлежал царьградский тайный посланник и резидент Халцедоний, патрикий с бритым лицом.
Гонец упал на колени:
— Святой отче! С утра посольство франков миновало заставу. Печенеги ждали за лесом, как было условлено, но... — Гонец умолк.
— Говори.
— Но когда увидели, что охрана посла сильна, ушли...
Феопемпт и Халцедоний переглянулись.
— А как же золото, полученное ханом? — спросил Халцедоний.
— Золото вот. Хан вернул его. — Гонец достал тяжёлый кошель из-за пазухи и отдал Халцедонию. — Благослови, святой отче!
Митрополит протянул гонцу руку, и тот, мгновенно переместившись на коленях, покрыл её благоговейными поцелуями.
— Ступай... — Митрополит брезгливо отдёрнул руку. — За службу да воздадут тебе небеса.
Гонец с поклоном уполз в темноту, а Халцедоний поднялся и прошёлся по комнате, обнаружив под дорогими одеждами фигуру атлета. И походка его была хищной, предвкушающей, как у барса.
— Хан струсил, — сказал он, прохаживаясь, — но этого следовало ожидать. Не франков он боится, а даже тени Ярослава.
Митрополит слушал сумрачно.
— И нам бы поостеречься, с огнём играем... Или забыли в Константинополе Олегов щит на вратах?
— Твои мысли мне не нравятся, святой отец, — молвил Халцедоний, неодобрительно покачивая головой. — Особенно теперь, когда посольство франков уже подъезжает к Киеву.
Феопемпт хотел ещё возразить, но промолчал, искоса, с неприязнью, поглядывая на кружащего по горнице посланника. А тот продолжал:
— Лучше бы ты подумал, какими словами будешь завтра вразумлять русского архонта. К сожалению, слова — это единственная мера, доступная нам после новостей от твоего гонца.
2
В день святыя Троицы,
после утрени
Он следовал за князем по пятам под сводами едва отстроенной, пронизанной пыльными солнечными лучами Софии, переходил из придела в придел и увещевал:
— Истинно говорю тебе, князь: один Бог на небе и один царь на земле. Зачем отвращаешь взор от Царьграда?..
Ярославу хотелось побыть одному со своими мыслями в торжественной полутьме храма, но скучный голос митрополита заставлял его суетно метаться, он убегал от него и не мог убежать.
Князь ступил на шаткие доски лестницы, ведущей на помост, где работали художники. Но Феопемпт, цепляясь за поручни, и туда устремился за ним:
— Руссы, руссы!.. Быстро вы забываете добро! Кто воздвиг вам сии храмы, кто посеял книжную премудрость?
— Долги я плачу, святой отец. Разве не ты на Руси митрополитом? Печенегов гоняю, чтобы не было помехи вашим купцам, и торгуют греки без пошлины. Чего ещё хочешь от меня?
Доски шатались и скрипели за спиною князя, митрополит задыхался от крутого подъёма.
— Хочу, чтобы не насыщались силою твоею чужие и труды твои не были для чужого дома. Зачем ищешь друзей в римском стаде поганом?.. Двор свой — в постоялый превратил. Кто у тебя не искал убежища? Сыновей на латинянках женил. Сестру Доброгневу — отдал Казимиру. Дочерей, семя своё, — рассеял по свету! Анастасия — за угром, Елизавета — за Гаральдом, королём варяжским... А для чего, — Феопемпт перевёл дух и остановился, — для чего, скажи, ныне послы короля франков едут в Киев?
Ярослав резко обернулся:
— Пронюхал уже?
— Теперь Анне, отроковице неразумной, очередь идти в жертву Ваалу?
Князь сделал несколько медленных шагов вниз, торжество на лице митрополита сменилось тоскливым предчувствием близкой грозы.
— Не дочь твоя, — продолжал он, пятясь, — а слава и золото твои нужны Генриху, опомнись, князь!.. Грех замыслил, грех!
Ярослав молчал, мускулы напряглись на его лице.
— Вот и молись за грехи наши, — произнёс он наконец. — На то ты и пастырь духовный. А в дела дома моего носа не суй!
Повернулся и зашагал вверх. Внизу скрипели доски под удаляющимися шагами митрополита. От образов на сводах пахло сырой штукатуркой. Князь, перекрестившись, доверительно произнёс:
— Прости меня, Господи.
На помосте князю низко поклонился молодой учёный монах Даниил. В руках его были кисть и краски.
— Готовься, Даниил, — сказал Ярослав. — Сторгуемся с послами — поедешь к королю франков.
Даниил ошеломлённо молчал, только глаза его на секунду вспыхнули и погасли в глубоких глазницах. Ярослав рассматривал фреску, где по обе стороны от Христа стояли люди в княжеских одеждах.
— Всеволод... Святослав... Изяслав. А это? — Он кивнул на женскую фигуру с краю, ещё не дописанную.
— Анна Ярославна... Княже! — произнёс Даниил пересохшим от волнения голосом. — Достоин ли я, низкий чернец...
— Достойных много, преданных мало. Не ради рода тебя посылаю, а ради разума твоего и учёности. Анне будешь опорой в духе и вере среди чужих людей. — Князь долго вглядывался в тонкую фигурку дочери, потом откинул голову, расстегнул ворот, словно от внезапной духоты. — Скажи, Даниил, отчего душа скорбит?
— От печали скорбит душа человека, князь.
— А чем её смирить, печаль, чем? — Ярослав сильнее рванул ворот и в томлении духа зашагал по помосту. — Самым великим постом её не смиришь. Нет... врёт святой отец! Не грех это, а вера! Ибо верю, что коли породнятся престолы, то и народы отвратятся от братоубийства. Или не так?
— Мир есть любовь, — склоня голову, ответил Даниил. — А любовь угодна Господу...
Знал учёный монах, что говорил: ему ли было не ведомо, как угодна Богу любовь ко всему на земле, Им учреждённому. Любовь к познанию, жадная, всесжигающая, превратила скромного инока Берестовской обители в человека, едва ли не самого просвещённого в Киеве, и только смирение Даниила, сравнимое с его учёностью, не позволяло гордыне овладеть его душой.