Изменить стиль страницы

Тарелки, рюмки, миски с винегретом и селедка в продолговатом блюде заполнили стол, и Паня кликнула мужчин.

Григорий Иванович и Женя вошли не прерывая разговора. Это была та степень погружения, когда их можно было кормить негашеной известью с мышьяком. И если скажут «спасибо», то лишь для того, чтобы отмахнуться.

Разговор шел о Лучиче. У Жени только что вышел с ним инцидент.

Женя докладывал «у Лучича», как обычно, о состоянии дел в цехе, о ходе работ на монтаже «Большой дороги».

Ее овальное полукружие уже царственно раскинулось между хозяйствами технохимиков, оптико-монтажников, тренировочными стендами. Над стыками тонких рельсов копошились слесари-механики, подгоняя их так, чтобы колеса тележек проходили как по маслу, не тряхнув стеклянное плоское тело «лягушки».

Внутри овала в хаосе машин и насосов колдовал Василий Дюков со своей бригадой наладчиков.

Снизу, из экспериментального цеха, привозил на грузовом подъемнике свои машины Фестиваль. Сдавал Дюкову и заботливо укрывал бумажкой, чтоб пылинка не села до времени, пока дюковские ребята установят их на фундамент, вмонтируют в тело «Большой дороги».

Эта «большая дорога» была вроде как зуб, растущий у ребенка. А завод — как семья, где все тети, дяди, бабушки, близкие и дальние родственники живо затронуты приятным, но хлопотным явлением.

Когда Женя брал слово на техсовете, наступала тишина. Это был краткий хлесткий шедевр информации: что, как, почему. От каждого запутанного узелка обязательно прослеживалась цепочка, на конце которой «обретался» тот недоглядевший, недоработавший, по чьей личной вине… Уж Женя обязательно до него докапывался. Все это знали. Немедленно следовало распоряжение Лучича, принимались меры, узелок распутывался, дело шло.

Женя не воздерживался и от обобщений. Он говорил во всеуслышание о некоторых привычках на производстве, которые всеми другими воспринимались как «не нами заведено, нас не спросят». Секретарь парткома, покрываясь пунцовыми пятнами, просил Женю точнее сформулировать мысль, но едва Женя выполнял его просьбу, смущенно замечал: давайте все же вернемся к конкретному вопросу.

Лучич никогда Женю не прерывал и не останавливал. Смотрел спокойно выпуклыми голубыми глазами, задумчиво и в пустоту.

На техсоветах Женя выглядел единственным бузотером. Зато после них, в коридоре, вокруг него свивался тесный круг, еще некоторое время не выпускавший его из своей разгоряченной сердцевины.

Потом все шли работать, выполнять точные и жесткие распоряжения главного инженера, отданные в полном соответствии с требованием Жени.

Женя привык к корректности великого Лучича. Это его даже немного злило, совсем тайком, как злит равнодушное отношение к нам человека, от которого мы в чем-то зависим. Но равнодушие все же приемлемей, чем неприязнь. Равнодушие ранит самолюбие, неприязнь калечит существование. И я, честно говоря, радовалась, что Женьке никак не удается нарваться. Но была убеждена, что ему этого хочется, как хочется прыгнуть с площадки над куполом Исаакия, если уж ты попал в Ленинград и тебе удалось туда забраться.

И так все держалось до последнего техсовета.

Заканчивая свой обычный спич, Женя мимоходом упомянул, что конечная операция на выходе кинескопа тоже будет механизирована. Принята интересная идея молодого рабочего, электрика Севы Ижорцева, которую Женя собирается оформить как рацпредложение или даже как изобретение. Вместо рабочего-газорезчика стеклянный штенгель у оболочки кинескопа будет отрезать и заваривать маленький электроробот. Сэкономится одно рабочее место. Причем такое, где требуется очень высокая квалификация, точность и внимательность.

Женя сказал это и ждал аплодисментов. Но Лучич спокойно заметил:

— Отвергается. Рано, — и глазами уже обратился к следующему докладчику.

Вот тут-то Исаакий вдруг загрохотал своей золотой шапкой, затопал темными колоннами, забухал ступенями фасада, маня Женьку в прыжок, не давая уступить поле брани.

Женя взвился на дыбы: что значит рано, и что именно рано, если речь идет о прогрессе производства, о вытеснении ручного труда?! В каком смысле рано?!

Лучич мягким жестом руки усадил уже поднявшегося было с места начальника цеха металлосплавов и весьма охотно объяснил туповатому Ермашову, что идея — одно, а жизнь — другое. Можно, например, гарантировать полную безопасность авиационных полетов: для этого надо лишь упразднить землю. И разбиваться будет не обо что, не так ли? В изложенной идее все правильно и прекрасно, но в жизни все вкривь да вкось, потому что землю-то не упразднишь. На земле все слишком зависит от людей. Нисколько не умаляя людских достоинств, но и не обольщаясь относительно присущих русскому человеку качеств, можно проблему сформулировать так: нам свойствен романтический подход к технике! Мы приписываем ей свою славянскую душу, вознося ее, или насилуя, или бросая с легкостью за борт в набежавшую волну. А техника бездушна, ей лучше всего служит обыкновенная аккуратность, пунктуальность, неутомимость в прозаическом исполнении положенных обязанностей. Портрет, надо сказать, отнюдь не наших сильных черт. Воспарить, навалиться, скинуть в пользу незнакомого страдальца последние портки — тут нам нет равных. Но простую кнопку нажимать не с размаху или не подправлять кувалдой то, что неаккуратно засунуто и потому не входит, — на это нам надо, пожалуй, положить парочку-другую поколений, с молодых ногтей приучая детишек к трудолюбию и аккуратности. Готовить, готовить надо людей к новой технике. А пока нет привычки, разве можно рисковать? Да еще на конечной операции? Кинескоп стоит не три копейки, и лучше пусть аккуратный, пожилой, опытный, уравновешенный и непьющий Кузьмич своими руками обрежет и заварит трубочку отсоса, чем электроробот по недосмотру дежурного наладчика слегка сместится и трахнет по результату общего многочасового труда всего цеха. Стекло все-таки. Нет уж, еще рано браться за конечные операции. Надо еще начальные как следует отработать, чтобы внедрение новой техники приносило эффект, а не урон. И надо рассматривать этот процесс не с точки зрения поощрения электрика Севы Ижорцева (которого, кстати, надо приветствовать и отметить), а как крупную государственную задачу. Изложив так подробно мотивировку своего отказа, Лучич добавил, что не уверен, достаточно ли он разъяснил слово «рано» в понятии товарища Ермашова.

В ответ на любезную речь Лучича Женя весьма остроумно изловчился назвать рассуждения главного инженера демагогией. Это произвело довольно сильное впечатление на присутствующих. Поведение Жени не одобрили. Кто-то тут же произнес панегирик Лучичу. Кто-то будто захлопал (что, вообще-то, не практиковалось на совете). Кто-то не попрощался с Женей, когда расходились, кто-то следующим утром не поздоровался. Кто-то сказал: «Грубо играешь, Ермашов». Зато юный электрик Сева Ижорцев в один миг превратился в героя дня. Ему сочувствовали, Жене — нет.

Технолог Лялечка Рукавишкина изволила громко поругаться в буфете на третьем этаже с кем-то из отдела обеспечения на тему о Ермашове. И сделала это так ретиво, настолько образно описала сравнительные с другими достоинства Жени, что оппонент ошарашенно замолчал; а затем в состоянии, близком к стрессу, выпил бутылку кефира, заел булочкой и отправился в заводоуправление, где на ушко поделился с Дюймовочкой услышанным. На что та сказала:

— Ого! — достаточно громко.

Именно это восклицание не понравилось мне больше всего. Тут чудилась некая разнузданность, некий сомнительный намек на мужскую жизнь с сугубо личными приключениями. Ну хорошо, ну пожалуйста, размышляла я, пусть все думают что хотят, но какое право имеет эта Рукавишкина рассуждать о моем муже так, будто никто кроме нее не догадывается, каков он? Нашлась защитница. Ведь это же значит — взять и поставить человека в смешное и беспомощное положение, выворотить у всех на глазах его жизнь, подвести под всеобщее обозрение, под это «ого». Да ведь это предательство!

Женя выслушал мои мудрые рассуждения мрачно. Повел плечами, как будто ему за шиворот невзначай упала холодная капля с крыши.