Изменить стиль страницы

Женя оглянулся воровато по сторонам, и прежде чем я успела сообразить, чем это чревато, схватил меня и поцеловал так крепко, что затрещало за ушами. Лестница качнулась и поплыла, лихо вертя матовыми абажурами настенных ламп. Инстинкт самосохранения впервые подвел меня и умчался гулким галопом, предоставляя мне сладкую возможность быть готовой на все. Я вскрикнула, как мне показалось, на весь завод.

Женя выпустил меня. Снизу, с лестницы, уже раздавались шаги идущих на смену людей, их невнятные голоса.

— Иди! Уходи! — горячим шепотом приказал мне Женя. — Вечером… До вечера…

Мы стояли, держась за перила лестницы, и глядели друг на друга так отчаянно, будто этот неимоверно долгий назначенный срок превышает все мыслимые параметры человеческой выдержки.

— Ну?! Иди!

Очутившись потом неизвестно каким путем в своей лаборатории, я долго качалась, сидя на табуретке над колбами и ступками в темном закутке кладовой, пока не поняла всей катастрофы случившегося: я влюбилась. До беспамятства влюбилась в Женьку. И что теперь делать, не знала. Как поправить эту ужасную беду. Будущее выглядело мрачно. Скорей всего, он, захватив теперь власть надо мной, влюбленной до беспамятства, растопчет и выбросит меня вон. Как гнусную и ревнивую нюню. Затем его, такого прекрасного, заберет себе какая-нибудь красивая и умная. Это самый вероятный ход вещей. В темной кладовой я мучилась печальной минутой прозрения. Но что я могла поделать? Только закрыть глаза и броситься в омут. Пока Женя еще мой. Этих коротких минут счастья надо накопить, чтоб хватило потом на всю оставшуюся одинокую жизнь. Они будут согревать меня, бедную мать-одиночку, посвятившую себя целиком воспитыванию ребенка, брошенного им. Потому что в самый трагический момент, когда Женька уже меня разлюбит, я конечно же рожу ему сына…

Моя любовь обрела трагический оттенок. Женя приходил домой в двенадцатом часу ночи и сразу нырял с головой в постель. Теперь у меня был в основном спящий муж. И только легкий Женькин храп доносился до меня как отзвук отдаленной, бушевавшей вовсю в цехе грозы. Там Жене приходилось здорово туго.

Наладчики все же его не поняли. Не прощали ему навязанного им на шею пэтэушника Севу, который с нечеловеческим упорством сидел у фидера, держа на острых коленках схему, и «прозванивал» педантично участок за участком путанное сплетение проводков, ниток и кабелей. Проверял фазу за фазой, чуть не облизывал все эти клеммы, предохранители, пускатели. Распределительный шкаф, вывалив беспомощно перед настойчивым мальчишкой свои разноцветные внутренности, помаргивал красными глазками.

А Женю в цехе заметно игнорировали. С холодком встречали его появление у механизмов «дороги». Но он подходил, будто даже не догадываясь о существовании к нему антипатии, и невинно спрашивал:«А что это такое?» Или: «А это для чего надо?», «А что будет, если это поставить сюда?» и наконец, с голубыми глазами просил: «Дайте, я попробую». Жене нравилось знать предмет руками, почувствовать конкретную сопротивляемость работы. Наладчики отводили взоры, отвечали сдержанно, давали «попробовать» с явной неохотой — начальство все ж таки, как откажешь. А то бы по шапке, так сказать, и притом от всей души.

Женя, сморгнув их обидную неприязнь, быстренько засучивал манжеты. И тут был особый шик: он специально надевал каждый день чистую крахмальную рубашку (мне приходилось здорово стараться, рубашек-то всего три) и лез в машину, «не жалея манжет», щупал конструкцию, хватался помогать, подносить инструмент, что-то там поддерживал. Всю неделю, пока «дорога» работала и по рельсам, стуча, ползли корзинки-посты с кинескопами в гнездах, к ней трудно было прикасаться наладчикам. Стеклянные оболочки лопались, мелкие осколки засыпали дорогу. Брак шел прямо-таки потоком. Приводить в порядок насосы наладчики могли только в субботы и воскресенья, когда цех был выходной, «дорога» стояла. Они не жаловались, им за сверхурочные платили. И по понедельникам давали отгул. Женя стал приходить и работать с ними в субботы и воскресенья. Оставался после смен до полночи. А в понедельник, когда наладчики отдыхали, являлся на «свою» работу. Ведь он был «начальство». Ему не полагалось ни сверхурочных, ни отгулов. С него требовалось одно: чтобы «дорога» начала работать без брака. И Женя не знал никаких выходных. Он трудился, окруженный неприязнью. Ему приходилось лихо.

По ночам, сжав зубы, он неистово искал у меня утешения. И я неистово старалась его успокоить. Мы совсем не спали. Дремали только в метро и на ходу. У нас «торчали глаза», как замечала моя наблюдательная мама, считавшая причиной такого явления лишь мою неопытность в изготовлении домашней пищи. Мама изредка возникала с миской котлет и капустными пирожками и молча вздыхала, глядя, как быстро мы едим.

Наша глубокомудрая хозяйка, сосед Шварц и даже его кошка стушевались где-то за гранями действительности.

В самый апогей этого нашего нереального существования, когда Женя уже исхудал до того, что в профиль был мало заметен, случилась история со швеллером.

Дело было так.

Рабочие вносили в цех длиннющую швеллерную балку, и Женя бросился помогать, поскольку не терпел, чтоб что-нибудь происходило без его непосредственного участия. Помощь заключалась в том, что он вцепился в конец балки и двигался задом наперед в дверь, таща ее на себя, чем, по его мнению, значительно облегчал общую задачу. Войдя таким образом задом в цех, он немедленно зацепился каблуками за порожек и повалился спиной на пол, остроумно таща швеллер на себя. Рабочие едва удержали балку, которая должна была не иначе как всей тяжестью врезаться в «помощника». В последнюю секунду Женька вывернулся, как заяц мелькнув пятками. Швеллер грохнулся в пол, выбив в каменной кладке значительную дыру.

Тут наладчики наконец сообразили, с кем имеют дело. С той минуты, завидев приближение «начальства», они быстренько говорили: «Иди, иди, Евгений Фомич, не беспокойся, без тебя справимся». Мгновенно появлялся бригадир Василий Дюков и увлекал зама к его непосредственному рабочему месту.

В кабинете цехоуправления у него имелся письменный стол, телефон, бумаги — все как у людей. И Женя мог бы там вполне сидеть как король в своих крахмальных манжетах. И существовать на отчетах и пятиминутках, указаниях и распоряжениях. Как это вполне получается у других.

Начальник цеха, не лишенный остроумия, просил: «Евгений Фомич, дайте мне возможность запомнить вас в лицо». На что Женя отвечал: «А полезайте под «дорогу», я тут лежу постоянно».

Конечно же дело шло к успеху. И настал день. Вернее, ночь. Вернее, как бы это выразиться, рассвет. Над Москвой-рекой. Женю привели домой Дюков и Сева Ижорцев. На Жене была надета чья-то чужая шляпа.

Женя пел. Не что-нибудь. Он пел «Интернационал».

Кошка вышла поглядеть на интересное. Ангелина Степановна, с которой мы опять в ту ночь пили чай до утра, сказала:

— Ну вот, я же вам говорила, что он вернется. Это не война.

Сосед Шварц не решился присутствовать. По крайней мере явно.

Женя при всех объявил Дюкову благодарность. «В приказе», — подчеркнул он. И добавил: «По Советскому Союзу». Потом хотел пожать мне руку, воскликнув радостно: «О, Лялечка! Хорошая баба!», но вместо этого опрокинул Севу.

Сева лежа на полу, объяснил кошке, оказавшейся вблизи: «Вы извините, мы немножко выпили». Кошка извинила и задрала хвост в знак полного порядка, царящего у нас в передней.

Василий Дюков очень переживал, главным образом, из-за шляпы. «Подобрали ему в гардеробе, вроде подходящая, — объяснялся он со мной. — А его, не его, кто ж это знает». Я поблагодарила, сказав, что шляпа Жене очень кстати, тем более, что у него никогда не было своей и давно пора обзавестить чем-нибудь таким, соответствующим его теперешней солидной должности. Обрадованный, что его услуга пришлась кстати, Дюков резво откланялся, чтобы успеть до наступления утра обрадовать еще и собственную жену сообщением, что праздник по случаю полного и несомненного вступления в строй «железной дороги» уже состоялся.