Изменить стиль страницы

Он медленно поворачивается ко мне и спрашивает:

— Еще можешь вести?

Я чувствую, что краснею. Мне приятно, что командир произнес именно эти слова, а не свое обычное: «Поехали!» Разумеется, я и тогда бы поехал, но теперь — совсем иное дело. Значит, заметил, что и мне досталось на этих учениях. Пять суток, и почти все время за рулем…

Я трогаю с места и набираю скорость.

— После учений отдохнем, товарищ подполковник, — бодро отвечаю ему.

— Точно, — со вздохом соглашается командир и, сощурив глаза, внимательным взглядом наблюдает за подразделениями, которые в облаке пыли движутся впереди нас.

СОЛДАТСКАЯ МАТЬ

Старая Денеш Двердне не ждала гостей. Когда я вместе с ее сыном лейтенантом появился на пороге кухни, старушка так растерялась, что не знала, то ли ей обнимать сына, то ли здороваться со мной.

— Так неожиданно заявился, да еще с гостем! Хоть бы известил, — с легким упреком сказала она.

С завидным для ее возраста проворством она убрала грязную посуду со стола и поставила на него бутылку с вином, а уж потом спросила:

— Уж не случилось ли чего с тобой, сынок?

Михай нежно обнял мать за плечи, прижав русоволосую голову к ее черному платку, и, проведя ладонью по морщинистому лицу матери, сказал:

— Я нарублю вам дров, мама.

— Отдыхай, дрова у меня есть, — проговорила добрая старушка, приняв меня за командира сына и решив, что я хочу поговорить с ней в присутствии сына.

— Прошу вас, угощайтесь. — Она наполнила бокалы красным вином. — Я сама его не пью.

— Я слышал, что вы раньше жили в Цибакхазе? — сказал я, чтобы поддержать разговор.

Старушка ответила не сразу. Немного помолчав, тихо сказала:

— Уехали мы оттуда. Воспоминанья одолели… Знаете, иногда люди бывают такими злыми…

— Вы имеете в виду события пятьдесят шестого года? — спросил я.

Она лишь кивнула головой.

Мы замолчали. Мне не хотелось бередить еще не зажившие раны старой женщины, и, чтобы сменить тему разговора, я спросил:

— И давно вы здесь живете?

Женщина словно и не расслышала моего вопроса. Положив натруженные руки на пеструю скатерть, она заговорила с тихой грустью:

— Страшное время было. Я на улицу и то боялась выходить. Несколько недобрых людей держали в страхе все село. Сына моего, Дьюрку, позорили, и только за то, что он был офицером-пограничником. Тогда я многого не знала… и только позже…

— А о нем никаких известий не было?

— Кто-то приехал из Мошонмадьяровара, но, кроме ужасов, ничего не рассказал. Точно я ничего не знала, лишь сердцем чувствовала, что с Дьюркой приключилась беда. Плакала я тогда все дни напролет, судьбу свою кляла: разве для этого я сына на свет народила, чтобы его убили? Старик утешал меня, как мог: «Погоди слезы лить. Может, и не случилось с ним ничего такого…» А я материнским сердцем чувствовала беду, чувствовала, что нет его уже в живых.

— А когда вы об этом узнали?

— Только в январе. Приехал ко мне командир Дьюрки и увез меня к ним на заставу. По дороге он мне рассказал, как умер мой сынок. Точно, правда, я и до сих пор не знаю, так как я тогда от горя и не слыхала всех его слов.

— Он погиб смертью героя, — тихо заметил я.

Старушка тяжело вздохнула.

— Затоптали его, бедняжку, в грязь. Говорят, косточки целой не осталось. А когда он и без того еле дышал, мятежники проткнули его насквозь древком знамени.

Старушку охватила глубокая печаль, когда она вспомнила, как ее первенца убили мятежники, надругавшись над ним во дворе заставы. Она до сих пор так и не поняла, почему его убили. Не поняла, потому что не разбиралась в политике. Она твердо была убеждена только в одном, что ее сын был честным человеком.

— Разве может стать плохим человеком ребенок, который и слова-то ругательского за всю свою жизнь не сказал? — проговорила она и объяснила, что у них в семье вообще никто не ругался. Дюри был уже подростком, когда отец однажды, починяя изгородь, сказал: «Эти щенки совсем не хотят мне помочь». Услышав это, Дюри в слезах прибежал к матери и пожаловался, что отец говорит плохие слова.

Старушка снова наполнила бокалы вином и, поправив платок на голове, вышла из комнаты. Через минуту она вернулась, держа в руке фотографию. Стерев со стекла пыль, она протянула ее мне со словами:

— Вот тут вся наша семья… И бедняжка Дюри тоже… Я его таким и запомнила навсегда.

— Когда вы его видели в последний раз?

— Летом пятьдесят шестого.

— А на похоронах разве не видели?

— Когда его перезахоранивали, меня звали посмотреть, чтобы я видела, как его изуродовали бандиты, но я не могла… Хотела, чтобы он в моей памяти остался таким, каким я его видела в последний раз.

Посмотрев еще раз на фотографию сына, старушка начала перечислять имена своих пяти сыновей и двух дочек. Рассказала, как она когда-то познакомилась со своим мужем, который батрачил в помещичьем имении. Потом началась бродяжья жизнь со всеми ее тяготами.

— Нас в семье двенадцать ртов было, а у мужа — семеро, — продолжала она. — И рассказать невозможно, как трудно мы тогда жили. Отца в четырнадцатом году угнали на войну, с которой он вернулся в самом конце. Все тогда работали. О школе никто из нас и мечтать не смел. Двух братишек я сама учила читать и писать…

— Ваш Дюри был офицером, а остальные? Все сыновья стали военными?

— Из нашей семьи все военными стали: шестеро моих братьев, а из семьи мужа — пятеро… Из моих детей первым ушел добровольцем Иштван. Я боялась за него, а он радовался. Говорил, что хочет стать офицером. А матери что нужно? Чтобы ее дети счастливы были, и только! А через год ушел в армию и Дюри. Он тоже стал офицером. Добровольцем ушел и третий сынок. Трое стали офицерами, а двое других, отслужив положенное, вернулись домой.

Было время, когда из семьи Денешей служить в армию уходили сразу двое: одновременно получили повестки. Правда, при желании можно было бы сказать, чтобы второго пока не забирали: довольно и одного. Но они этого не хотели. Да и как им было не защищать новую жизнь, когда они при ней только и стали людьми?!

Когда Дюри погиб смертью героя, младший еще ходил в среднюю школу. Узнав о гибели брата, он решительно заявил:

— Мама, я хочу поступить в офицерское училище.

Миши учился в военной школе-интернате имени Ракоци. После подавления контрреволюционного мятежа интернат закрыли. Мать радовалась этому: убитая гибелью Дюри, она не хотела, чтобы и младший стал военным.

— Вы пытались помешать Миши стать военным? — отважился я на вопрос.

— Нет. Он сам мне объяснил, что хочет стать на место Дюри. Мы, матери, часто не понимаем, а лишь чувствуем, что происходит вокруг нас. Дюри был настоящим человеком. Так могла ли я отговаривать младшего идти по его пути? А мне от Дюри только могилка на кладбище осталась. Часто я туда хожу. Приду, сяду на каменную скамью и думаю о нем. Мысленно вижу его в каждом военном. В Миши тоже его вижу… Может, я потому и успокоилась, что и он стал военным…

Старушка замолчала. Руки ее спокойно лежали на скатерти, на морщинистом лице не дрогнул ни один мускул.

Недалеко от Белграда на горе Авала стоит памятник, мраморный купол которого покоится на плечах огромных статуй, изображающих женщин. Скульптор, видимо, хотел сказать своим творением, что все тяготы войны несут на себе женщины. Я смотрел на добрую старушку и невольно думал: «Не только все тяготы войны, но и всей жизни…»