В снежном вихре едва виднелись склонившаяся над стремниной высокая скала и бурный глубокий поток под нею. Место казалось неподходящим для рыбной ловли: вода не завихрилась, лишь неслась с такой скоростью, что Лутра, пока осматривался, с трудом противостоял ее течению.

—Но что это за звуки?

Скалы были темны и немы, каменное русло отполировано до полной глади, и все же снова откуда-то послышалось:

—Гу-лук, гу-лук.

И тут Лутра увидел за небольшим выступом узкую расселину, в которую вода попадала, лишь когда сильный ветер заносил туда удивленные этим волны.

Чтобы его не унесло течением, Лутре пришлось ухватиться за край камня, потом он вскарабкался наверх и втиснулся в узкую щель. Там он наконец отдышался и стал принюхиваться и прислушиваться. Тонкая сеть его чувств, улавливавшая, что происходило снаружи, напряглась до предела, но ничего опасного не уловила. Ни отраженный звук голоса быстрой реки, ни пустой воздух ни о чем не говорили, и эта их немота указывала на то, что путь открыт.

Лутра двинулся дальше; вскоре ему пришлось свернуть, потом куда-то вскарабкаться, и наконец после гнетущей близости камня он вдруг почувствовал легкость и надежность воздушного простора. Внешний мир исчез, и покати летний ливень вниз по реке большие камни, Лутру бы и это ничуть не встревожило.

Пещера, в которой он оказался, была чудесной. Дно ее покрывал слой твердого, утрамбованного тысячелетиями серого песка, стены были сухие, и только свод потемнел от изредка оседавшего на нем водяного пара.

Выдра обошла пещеру, в которой поместилась бы целая медвежья семья, продуманно выбрала угол и слегка расслабилась: теперь уже можно было отбросить всякую осторожность, и даже последняя искорка новизны, непривычности погасла в тени вековечных скал. Повернув голову ко входу, Лутра со вздохом закрыл глаза.

Когда рассвет вступил в бой с полчищем туч, Зима подняла руку, и Ветер испуганно оцепенел.

Дали облегченно вздохнули, деревья выпрямились, равнинная река успокоилась. Воробьи и овсянки покинули стог соломы, куда они забивались по вечерам, — ведь он еще хранил летнее тепло.

Люди разгребали дорожки к конюшням и свинарникам. На огородах сидели притихшие от голода вороны, — опустившись на землю, они бы потонули в снегу. Стояла тишина, тяжелая, гнетущая. Собаки не лаяли, куры не выходили из птичников, зайцы не шевелились на своем лежбище, вороны, нахохлившись, молча терпели голод, — ведь в лесу и в поле все голодали, кроме зверей, погрузившихся в зимнюю спячку, но и те спали тревожным сном: какое-то напряжение чувствовалось вокруг, и рука ужаса сжимала им сердце.

Карак и его дорогая супруга, в необыкновенном согласии отправившиеся сейчас в камыши, и на этот раз, конечно, составляли исключение: вчера они не поддались общему страху, а угнетавшее всю природу напряжение разрядили в громком скандале. Прошлой ночью, как нам известно, охотиться было совершенно невозможно. Но оба они выползли из норы. Карак, сев на опушке леса, безнадежно уставился в темноту. Инь, правда, дошла до камышовых зарослей, но вернулась оттуда, полагаясь на изобретательность мужа, но тот понадеялся на ловкость супруги, и потому Инь нашла его дремлющим в спальне их замка.

Глаза новобрачной метнули огонь, которым вполне можно было бы раскурить трубку.

— Ты спишь тут?

— А где же мне спать? — сощурился Карак. — Может, на снегу?

— Я, по крайней мере, прошла, сколько смогла. А ты, верно, дожидаешься, пока я принесу тебе поесть. Щелкай зубами. Даже блохи на тебе сдохнут от голода!

— Инь, давай не ссориться. Ты выходила из норы, и я тоже. Нельзя охотиться. — И он заискивающе приблизился к жене, но та налетела на него злым драконом.

Карак едва успел отскочить в сторону.

—Смотри у меня! — оскалила зубы Инь.

Загнанный в угол лис почувствовал, что сейчас решается

его дальнейшая участь. Он окинул внимательным взглядом все убранство замка, состоявшее из Инь и объедков найденного зайца.

Если бы он сразу перешел в наступление, ему бы пришлось нелегко. Пока что трудно решить, кто хозяин в норе. Поэтому он, благодушно расслабившись, придвинул к себе заячью голову.

—Я проголодался, — говорил его жест, и тут Инь, окончательно взбесившись, набросилась на остатки зайчатины, Карак же только этого и ждал.

Когда она ринулась к заячьей голове, на которой не осталось ничего, кроме двух торчащих ушей, лис схватил ее за загривок и хорошенько отлупил. Молодица, правда, была сильной и закаленной, но он — чемпионом-тяжело-весом.

— Отпусти! — прохрипела вне себя от ярости Инь, однако муж не отступал.

— Отпусти! — чуть погодя повторила она, но Карак инстинктивно чувствовал: теперь или никогда…

— Я уйду, — желая спастись от побоев выла новобрачная, — уйду, только не убивай меня!

Но Карак продолжал ее поучать, а потом одним решительным жестом вытолкнул в ревущую бурю. И преспокойно занялся заячьей головой.

Трудно сказать, что делала Инь под открытым небом, но факт остается фактом: через некоторое время — было уже за полночь — лис услышал у входа в нору какой-то шум, а потом показался нос Инь и два ее молящих хитрых глаза.

—Карак, можно войти?

Лис лениво поднял веки, словно только что проснулся.

—Ах, это ты, Инь! Где ты бродила?

Вся в снегу, измученная, присмиревшая, жалко моргая, присела она в самом дальнем углу.

— Я только поглядела, что творится вокруг.

— Напрасно, Инь. Ты знаешь, и я знаю, в такую метель нельзя выходить. Если не ошибаюсь, — зевнул он, — я уже говорил тебе это, но ты, видно, запамятовала.

Инь повесила голову, как бы говоря:

—Нет, не запамятовала.

Потом Карак, подойдя к своей бесспорно хорошенькой жене, слизал окровавленный снег с ее головы, а Инь, очень голодную, это обрадовало больше, чем молодая косуля, которую супруг принес бы в нору.

Трудно сладить с такой своенравной дамой, и Карак, должно быть, поступил правильно: боль от побоев пройдет, но сознание того, что с мужем шутки плохи и что раз он сумел проучить ее, то, защищая жену и будущих детенышей, проучит н всех прочих, останется навсегда.

Минул день, и пришла ночь, но минула и ночь, пока наконец рассеялись тучи и устали подручные Ветра. Если бы глубокий снег не засыпал все вокруг, видно было бы, как обломаны ветки деревьев в лесу, потрепан камыш, взъерошены соломенные крыши и съехала набок верхушка скирды; но снег все сровнял и скрыл произведенные разрушения.

На своем золотисто-красном ложе проснулось бодрое солнце, и когда, прищурившись, оно оглядело побелевшие поля, все заискрилось, засверкало, так что даже старые вороны зажмурились, хотя глаза их не боятся ни тени, ни света.

Воздух был чистый и звонкий; легкий дымок ив деревенских труб весело поднимался прямо в небо, двери громко стучали, окна купались в солнечном свете, и сороки, летая от дома к дому, пророчили гостя тем, кто верит в эту примету.

Природа облегченно вздохнула; раздвинулись дали, и небо, еще вчера низко нависшее, стало голубым и высоким. Оживились поля, леса, оживилась и деревня. На прибрежном репейнике делают зарядку щеглы, и снег вокруг — словно пол в железнодорожном вагоне, где неаккуратные пассажиры щелкают семечки.

Но не будем порицать за это щеглов; эти красноголовые птички в черно-желтых пальтишках — краса заснеженных полей и отличные истребители сорных трав. Съеденное ими семечко уже никогда не даст ростков, а ведь семена многих ненужных растений, упавшие на землю, прорастают, выдержав даже тридцатиградусный мороз.

Щеглы, разумеется, не знают, что они полезные птицы, так же, как воробьи, что они бесполезные. Воробьи хотят жить и живут. Одни клюют насыпанное курам охвостье, другие прыгают по краю свиного корыта, не обращая внимания на огромную толстую свинью Чав. Она, бедняга, два дня почти ничего не ела — метель испортила ей настроение и аппетит, — но сегодня жрет без конца сечку, обрызгивая корыто, пол, ограду, себя и даже воробьев. Маленькие серые птички вообще-то не боятся свиньи, но угоди одна из них в сечку, Чав бы и ее проглотила.