Изменить стиль страницы

— Бедная Стеша, — говорит Нярвей, — мне ее очень жаль.

И она вспоминает свою подружку. Стеша очень любила председателя колхоза Тэнэко. Она тосковала о нем дни и ночи, она даже вышила ему тобоки в подарок, но они оказались малы. Она взяла их перешить, чтобы сделать впору Тэнэко, но в Красном городе встретила Тэбко. Тэбко уже был знаменитым человеком. Его статьи печатались в каждом номере газеты «Красный тундровик»), и он считался большим журналистом.

Стеша встречалась с Тэбко. Он очень нравился ей, и она никак не находила времени, чтобы сделать тобоки по ноге Тэнэко. Осенью все выяснилось. Тэбко любил другую девушку, и Стеша вернулась в родное стойбище. Она пришла в правление колхоза и положила на маленький стол перед Тэнэко расшитые семью сукнами тобоки.

«Теперь они по ноге тебе, Тэнэко», — сказала она, и на глазах ее показались слезы.

Тэнэко посмотрел на тобоки и, не меряя их, сказал:

«Теперь они слишком велики для меня. Немного раньше они были бы мне как раз».

И ему было очень тяжело. У нею была теперь хорошая жена, но Стешу он сильно любил. Очень сильно.

И Стеша от гордости вышла замуж за старого шамана Ваську Харьяга. Она стала второй женой человека с кривой душой, ибо Харьяг по-русски означает «извилистая река».

Она старалась забыть о Тэнэко, но это было невозможно. И лишь после того как мужа арестовали за контрреволюцию, она стала приезжать в колхозные стойбища, однако по-прежнему избегая Тэнэко…

— Бедная девочка, — сказала Нярвей, — ей, наверное, очень тяжело сейчас…

— Он убьет ее, — сказал Окатетто, — Люди говорят, что он бежал из тюрьмы. Если это правда, то он обязательно убьет ее, — добавил он убежденно. — Ведь на суде она столько рассказала про Ваську Харьяга, что все испугались. Никто ведь не думал, что он такой хитрый и страшный человек.

— А она далеко отсюда?

— За три оленьих передышки как не доедешь? Доедешь, — ответил старик.

Нярвей задумалась.

— Дай мне упряжку, — сказала она. — У меня хорошие мысли есть, — улыбнулась она своему решению. — Вечером пусть соберутся все люди, и ты увидишь, какой хороший у тебя сын. Все будут завидовать твоему счастью.

Старик недоверчиво покачал головой.

— Нет, — сказал он, — я ведь не глупый, я знаю, что говорю.

И, поднявшись, он снял тынзей с передков нарт. Через полчаса Нярвей покинула стойбище.

— Всем хорошая девка, — сказал про нее старик. — Только работа глупая у нее, как и у нашего Тэлико.

— А может, и не глупая, — возразила Нябинэ. — Они, ученые люди, знают, что делают.

— Молчи, — сказал Окатетто и, взяв топор, пошел к озеру приготовить хворосту для костра.

Медлительное солнце, утром рожденное в море, теперь опускалось в озеро на западе. От блеска его лучей озеро искрилось и принимало цвет солнца. Марево, бледно-желтое, как цветочная пыльца, качалось на горизонте, и от этого солнце казалось бо́льшим, чем обычно. Кончиками лучей оно окрашивало легкие облака рубиновым и палевым цветом, более ярким у краев и густым посредине.

Нарубив вязанку, старик сел на хворост и, понюхивая табак, посмотрел на солнце. Он решил дождаться заката. С недавних пор он полюбил одиночество и тихую грусть наступающей старости. Положив на колени узловатые руки с пальцами, до того скрюченными работой, что они уже едва разгибались, он часами сидел у своего чума и смотрел на тундру. И много странных мыслей приходило в это время. Длинной цепью холмов, речек и озер расстилалась перед ним его жизнь. И многое ему теперь было понятно, многое: и смешная самоуверенность юности, и ненужные огорчения молодости, и наивные мечты о каком-то большом счастье, которое он напрасно искал всю свою жизнь.

Особенно большие надежды он возлагал на Тэлико. Ему казалось, что сын достанет для него это счастье, о котором поется так много сказок, но сын вышел неудачником.

Старик сидит на вязанке хвороста, и глаза его залиты привычной грустью одиночества и старости. Широкие руки его лежат на острых коленях — могучие руки со вздутыми синими венами, в которых уже недолго будет биться дряхлеющая кровь.

Старик смотрит на солнце из-под полуоткрытых век и неторопливо вспоминает свою жизнь. И хотя ничто уже нельзя изменить в ней, он все-таки с удовольствием решает давно решенное и исправляет то, что уже поздно исправлять.

«Вот еще один день прошел», — думает он, провожая солнце, погружающееся в озеро, золотистое и рубиновое от лучей.

Взвалив вязанку на плечи и утопая в зыбких мхах, старик возвращается в стойбище.

Веселый гомон в его чуме не удивляет его. Это Нярвей и Тэлико, должно быть, пригласили столько гостей.

Он видит много упряжек у своего чума. Он видит председателя колхоза Тэнэко, въезжающего в стойбище.

— Здравствуй, отец! — кричит Тэнэко и, уже спрыгнув с нарт, говорит озабоченно: — А люди не врали…

— Что? — хмурится Окатетто, думая о Тэлико.

— …что Васька Харьяг из тюрьмы удрал…

Старик тревожно всматривается в Тэнэко, Он все еще не верит.

— А милиция?

— А что милиция? — смеется Тэнэко.

И старик уже сердито говорит:

— Чему же тут радоваться?

Но Тэнэко по-прежнему улыбается.

— Ты не думай, я другому смеюсь, — спохватывается он и помогает старику внести хворост в чум. — Здравствуйте, — говорит он, осторожно ступая между сидящими мужчинами. — Слышали? — спрашивает он и по враз наступившей тишине решает: «Слышали».

— Надо бы за милицией послать, Тэнэко, — говорит Окатетто и садится у костра.

— Нет, — говорит Тэнэко, — пока еще рано. Сюда приедет Степанида, и мы сами можем его поймать. Только надо спрятаться. Надо, чтобы он не боялся нас пока.

Мужчины тотчас же отодвинулись в темноту. Лишь женщины остались у костра. Но и они, приготовив чай, тоже последовали примеру мужчин, и только старика Окатетто и Нябинэ с шитьем освещало невысокое пламя догорающего хвороста.

Ветерок с западной стороны, от Хайпудырской губы, донес крик ясовея и щелканье оленьих копыт о каменистую почву сопки.

— Это Нярвей и Тэлико, — сказал старик, — я это по голосам чувствую.

— Нет, — смущенно сказал Тэнэко, — это Степанида. Нярвей и Тэлико приедут утром.

— Я знаю, что говорю, — сказал Окатетто, — я ведь охотник.

Но когда в чум вошла Степанида, он смутился. Впервые Окатетто ошибся.

«Стар уже стал», — с грустью подумал он и удивился, что Степанида какими-то едва уловимыми чертами походила теперь на Нярвей. Очевидно, ее изменило горе. Многое можно было понять по ее состарившемуся лицу, но решительность и уверенность ее походки и твердой речи говорили о том, что Степанида еще не сдалась. Она отчаянно цеплялась за свое ускользающее счастье.

— Здравствуй, отец, — тихо сказала она. — Васька Харьяг убежал из тюрьмы, и мне надо спастись от него. Он может убить меня. Он обязательно убьет меня.

— Не бойся, — сказал старик, — здесь тебя никто не тронет.

Степанида боязливо посмотрела в темноту и равнодушно разделась.

— Что мне делать? — голосом, полным отчаяния и тоски, спросила она.

— Все будет хорошо, — сказала Нябинэ.

— Не бойся, — сказал старик.

Степанида поджала ноги и, упираясь подбородком в колени, стала смотреть в костер. На глаза медленно накатывались слезы. Наконец они брызнули, точно огромная боль так сильно сдавила душу человека, что он уже не мог выдержать боли. Плечи Степаниды мелко задрожали.

— Бедная, — сказала Нябинэ, и слезы сами собой навернулись у нее на глаза.

— Не бойся, — сказал Окатетто и беспомощно посмотрел в темноту.

В этот момент впервые за всю жизнь ему захотелось сказать что-то очень важное и дорогое этой маленькой и несчастной женщине, так недавно познавшей, что такое жизнь.

Но сколько Окатетто ни подыскивал в своей памяти это слово утешения, оно не находилось. Оно потерялось. Возможно, его и не было. Может быть, оно никогда и не существовало.

И старик бессмысленно повторял ненужные слова, холодные слова, какими никак нельзя было передать великую нежность к этой женщине, надломленной горем.