Изменить стиль страницы

— Я все буду, правда, правда!

— Знаю. Но я покрепче, и то с трудом взяли медсестрой, а санитарами стараются брать мужчин.

И Натка за тем стариканом из военкомата! Только деликатнее: одуванчик. Натка ростом с нее, но крепкая, плотная, и Мачаней приучена к тяжелой работе, Натка и стирала, и мыла, даже дрова колола, а уж печки топить — ее святая обязанность. А их две, в комнате Мачани и в «детской», разгороженной на два чулана, Горькин и Наткин. И все же обидно… Аля лежала на кушетке, Натка собиралась чем-то смазать ей обветренное лицо, но, подойдя, увидела, что подружка, обидчиво поджав губы, отвернулась, глаза закрыла. Спит. И все же Натка осторожно смазала ей щеки, подбородок, лоб, Аля даже не шевельнулась.

Гу-ух-гух-гух, гух-гух-гу-ух… Аля не могла понять во сне, откуда эти глухие раскаты? Где она? В Москве? Открыла глаза, вокруг все белое, чистое, а над нею склонилось румяное лицо Натки:

— Выспалась?

— Что это за стеной?

— За стеной тихо, это к Серпухову фронт подкатился.

Накинув жакетки, они выскочили из дома. Стрельба стала явственнее, темное небо в стороне Подольска желто вспыхивало. Натка поежилась:

— Ничего, кроме простуды, не выстоим. Берем по березке, — и вытянула из кучи непиленых дров два тонких стволика в белой нежной кожурке, так и светящихся при вспышках артиллерийского огня. «Полешки» Натка засунула в еще не остывшую плиту кухни, и они весело вспыхнули.

Аля умывалась, причесывалась, а Натка поставила на стол большую кастрюлю гречневой каши:

— Мне эту крупу один дядечка оставил, уезжал отсюда, а я ему руку подлечила, сильно поранил в погребе о железку какую-то, впотьмах не разглядел. Садись есть.

Глянув в зеркало, Аля сказала:

— Ты настоящий медик, лицо в порядке, даже не щиплет, только вроде чуть загорела…

Постучали в дверь. Аля замолчала, глядя на подругу:

— Кто бы это?

— Больной, наверное. Я приколола объявление у сельсовета, что здравпункт закрывается завтра, чтобы приходили, кому нужно. — И крикнула: — Открыто!

Дверь открылась, и на пороге встал лейтенант, красивый и суровый, как с плаката. Спросил вежливо:

— Можно у вас солдатам обогреться?

— Ой, конечно же! Проходите, кашу будем есть, чай пить, — и Натка заторопилась, поставила тарелки, вывалила на стол все ложки: — Сколько вас?

— Четверо, — лейтенант перевернул белый здравпунктовский табурет набок, поставил у топки, расстегнул шинель и сел, забыв снять фуражку. Когда вошли остальные, лейтенант поднял на них большие пасмурные глаза и коротко приказал:

— Сушитесь, — повернулся к топке, поправил березки и уставился в огонь, сполохи которого метались по его неподвижному, словно отчеканенному, лицу.

Солдаты поздоровались, стали раздеваться, потом и разувать сапоги. Облепили плиту портянками, сразу стало душно.

Самый старший, низкорослый, плешивый дядечка, в котором ничего не было военного, кроме гимнастерки, потянул толстым носом:

— Каша… душа наша.

— Садитесь, садитесь, всем хватит. — Натка засмущалась: — Без масла… вот.

Молодой высокий солдат блеснул озорными глазами:

— А мы зачем? — И стал доставать из объемистого сидора, видно, одного на всех, консервы, сахар и квадратные ржаные сухари с чудесным запахом тмина.

Полна тарелка нарезанной кубиками тушенки, розовой, аппетитной, каша парит, и чай из листьев посушенной Наткой липы уже в стаканах и чашках.

Начали есть, а лейтенант никак от печки не оторвется. Натка положила в тарелку каши, тушенки, сбоку пристроила сухарь, ложку, в другой руке чашка чаю, подошла к лейтенанту, но он отстранился.

— Он ранен? — спросила Натка у пожилого солдата. — Я медсестра, помогу.

— Нет. Горюет… Политрука убило, и остальные полегли. От нашей роты всего нас и осталось… Прислали на переформирование.

Поев, солдаты помоложе закурили, старший же свернулся прямо на полу у печки и сразу заснул.

— Дядечка, перейдите на кровать, — тронула его за плечо Натка, он не отозвался.

— Пусть здесь, каждая минута сна дороже перины, — сухо сказал лейтенант.

Аля сейчас же предложила:

— Так и вы прилягте, и остальным место найдется.

— Не могу спать после боя, — и лейтенант опять поправил березки.

За убранным девушками столом остались двое, тот молодой, быстроглазый солдат, закуривший папиросу, и толстый темнолицый человек. Этот курил жадно, как и ел, но и съел немного, и папиросу до половины только скурил. Он, а за ним и девушки, слушали молодого солдата:

— …Бьет по нас из орудий, гад. Мы отплевываемся огоньком винтовочным, а он уже танки гонит. Взбежали мы на бугор и катмя к речонке. Обрыв нас скрыл. Только слышим, танк на него взбирается, рухнет на нас, передавит к… матери! Ищем плавсредства, речонка между каменных ребер зажата, узкая, мелкая, да только, глядим, густая в ней вода, не переплыть, не перейти — солдат вскочил, глаза заблестели, руками трясет: — Полна речушка, братья наши пострелянные в ней, теснятся, как лесины на сплаве! Вода бурая, кровушкой разведена! А в излучине, — он повел рукой и глазами к только ему видимому, — затор, скопление убитых, один солдатик, как есть, стоймя, качается, вытолкнуло! — На длинной шее солдата задергался кадык: — Век не забуду. — Он сел, стукнул по колену стиснутым кулаком.

— Перешли? — спросил толстый.

— Бродом… в кровушку братьев своих окунулись…

— Да, у страха глаза велики.

— А ты его видел, страх этот, боров медицинский… — скрипнул зубами молодой.

— Да, я в плену был.

— Отъелся там, старый хрыч, тебя бы с нами на передок, а не тут кашу трескать.

— Старый? Мне двадцать восемь, смотри, — и ткнул себя в темную, пухлую щеку, от пальца осталась глубокая вмятина. — Отек. Нас не кормили, а главное, без воды держали, почки сдали.

— Ну… как же это тебе удалось освободиться? — все же недоверчиво спросил быстроглазый.

— Я врач, а у немцев конвой отравился окороком, на вид хорош, а уже не годился. Другого врача не было, привели меня. Назначил лечение, а они сперва его на мне проверили… Зато узнал, что больна половина охраны. Сколотил кулак, прорвались, теперь к вам, а у вас переформирование.

— Ага, врачом в роту? — усмехнулся молодой солдат.

— А… Медбратом… для начала, проверка, — усмехнулся и врач.

С полу привстал старый солдатик, протянул руку за папиросой, приняв ее от врача уже зажженной, затянулся и попенял:

— Гляньте на девчушку, служивые, обмерла от ваших баек, — и кивнул на Алю.

В дверь без стука вошел молодой солдат, что-то коротко и тихо сказал лейтенанту, тот кивнул быстроглазому.

— Подъем! — гаркнул быстроглазый, и стал натягивать шинель.

Пожилой солдат, сидя на полу, аккуратно накручивал портянки:

— Высохли ко времени, теперь ноге тепло за фрицами бечь.

Девушки вышли проводить гостей. Луна, круглая, чистая, заливала поселок неживым, каким-то алюминиевым, светом. Под ногами погромыхивала задубевшая от ночного морозца земля. Вдали гудели, слившись, залпы артиллерии, висело сплошное зарево огня…

— Эх, поцеловать бы… — вздохнул молодой рассказчик, приобнимая Натку, и та постеснялась высвободиться, на передовую же идет солдат…

— Отставить! — резко приказал солдату лейтенант, и тот послушно отпустил Натку. — Спасибо вам, девушки!

— Да за что же? — искренне удивилась Натка.

— За тепло.

Старый солдат обернулся, потряс рукой — не унывайте, девчатки… Остальные не обернулись. Ушли.

— Почему они говорили о прошлых боях, а о последнем ни слова? — удивилась, подумав, Натка.

— Наверное, им еще страшно, не пришли в себя.

— Я первый раз встретила людей, которые… прямо из боя. Надо было самим спросить. Нам читали немного психиатрию, человеку надо выговориться, тогда легче.

Они стояли, обнявшись, напуганные, беспомощные.

— Понимаешь, Нат, так я хотела поцеловать Игоря! Он был ну совсем не в себе, тоже из боя, шалый какой-то, но подумала: он такого навидался, а я со своим дурацким поцелуем, стыдно же. А этот солдат хотел тебя поцеловать, значит, ему это было нужно?