Изменить стиль страницы

И вот, значит, стою я перед сеньором иностранцем, который купил меня за пятьдесят эскудо.

— Жеронимо Арренега?

— Да, сеньор, к вашим услугам.

— Vingt ans?[18]

Это я понял. Я уже немного понимал по-ихнему.

— Да, сеньор, мне двадцать, а моему брату двадцать один.

— Ты, парень, лишнего не говори, отвечай только на вопросы, — вмешался военный в хаки.

Они велели мне раздеться, поставили на весы, измерили рост, даже зубы осмотрели. Потом приказали помаршировать по цементному полу, и сеньор иностранец что-то сказал офицеру в хаки, а после улыбнулся мне и тоже что-то сказал, — видать, приятное, только я не помял. Мой знакомец пояснил мне:

— Отличный солдат из тебя выйдет, парень. Нам нужны такие бравые солдаты.

Я опешил.

— Но я сюда работать приехал?!

— А разве быть солдатом — плохая работа?

— Может, и не плохая, а только мне она не по вкусу. Я не хочу быть солдатом. И мой брат — он нарочно сюда завербовался, чтоб его в солдаты не взяли.

— Ну, довольно болтать. Марш в казарму, и чтоб без разговоров там, а то худо будет.

В казарме двое наших уже напялили на себя солдатскую форму. И я в нее вырядился.

— Вот влипли так влипли! Ловко нас обвел этот тип, задурил нам мозги своими сладкими речами, — бесновались ребята. — Вот нашли себе работенку — это да!

Я молчал. И не потому вовсе, что мне приказали помалкивать. Я не знал, что я скажу Карлосу, ведь это я его сюда заманил! Как он уговаривал меня вернуться, а я все ему твердил: «Там у нас будет работа и женщины». Вот тебе и работа!

Карлос как ошпаренный выскочил из комнаты, где нас всех осматривали. Он подскочил ко мне и стал что есть силы трясти меня за плечи:

— Ну, что ты теперь запоешь, рыжий черт! Что теперь нам делать?

Я ему сделал знак, мол, замолчи, здесь не место, но он развернулся и залепил мне пощечину. Я даже сдачи ему не дал. Сказал только:

— Молчи, Карлос. После поговорим.

Глава вторая

На нас возложена миссия

Сержант-португалец объявил нам, что на нас возложена великая миссия: мы должны защищать свои дома, свою землю, свою родину. Враги никого не пощадят: они сожгут наши жилища, перебьют женщин и детей, а нам поотрезают головы. Если мы их не победим, они станут здесь хозяевами и начнут всем распоряжаться — и это будет для всех нас большим несчастьем.

Сказать по правде, я не больно-то уяснил, что и от кого мне придется защищать. Дома у меня не было, земли тоже, и даже родина моя была далеко. Что мне до того, кто здесь станет хозяйничать, когда у меня последняя моя одежонка пропала, пока мне осмотр делали. Только и осталось, что ломать голову, как нам с Карлосом половчее выбраться отсюда; он, бедняга, до смерти меня замучил своими жалобами. Но попробуй удери тут, когда в такую западню попал. Солдаты мигом схватят, а ежели и доберешься до города, так все одно укрыться там негде — все чужие, и тогда возьмут тебя, голубчика, как этих двоих, что сегодня утром изловили, да к стенке, и твои же соседи по казарме отправят тебя на тот свет.

Нас, новобранцев, водили смотреть, как их расстреливали, для того, видать, чтоб мы потверже усвоили насчет этой самой миссии, или как бишь она там называется, и чтоб другим бегать неповадно было. Вот уж не думал, что так запросто двоих сразу прикончить можно. Бедняги ревмя ревели, а им, сердечным, глаза завязали, и офицер обозвал их предателями и сказал, что они недостойны быть солдатами Легиона, а потом скомандовал «пли». Они еще немного потрепыхались, а один даже голову приподнял, и тогда офицер разрядил в него пистолет, чтоб зря, значит, не мучился, как пояснил мне один ветеран, — он потом убедил меня бороду отпустить, мол, она мне к лицу будет. Нужно сказать, что тамошнему начальству нравилось, когда у солдата борода и усы, или уж на крайний случай хоть усы, так что наши ребята перед наездом начальства подрисовывали себе усики чернилами, а после смывали.

В учебной команде, где муштровали новобранцев, надумал я прикинуться эдаким деревенским дурнем — вдруг, мол, пожалеют на меня время зря тратить, да и отпустят на все четыре стороны. И стал я представляться, что никак команды не пойму: то и дело путаюсь и все исполняю шиворот-навыворот. Поучили меня тут плеткой, но на этом не кончилось. Назавтра раздели меня до пояса, взвалили на спину мешок с песком и давай, как для парада, меня и еще шестерых штрафников гонять по самому солнцепеку: «Напра-в-во!», «Нале-в-во!», «Кру-гом!» — и так подряд всю строевую подготовку, Спасибо еще, вовремя я смекнул, что нужно так дело вести, чтоб обман-то мой не раскрылся: поначалу я все тем же манером прикидывался, а потом помаленьку стал действовать как положено — вроде, значит, освоился. От большой беды я, можно сказать, себя этой уловкой спас, потому как штрафник один — поляк или кто уж он там был, не знаю, — возьми да с перепугу и давай сразу все команды в аккурат выполнять, ну, они, ясное дело, вмиг догадались, что он им голову морочил. И тут же приказали ему копать яму, потом стоймя его туда поставили да по шейку землей засыпали. До ночи он так, горемычный, промаялся, а потом его полумертвого оттуда откопали — верней сказать, мертвого, потому как он через пару дней в госпитале отдал богу душу, а перед тем ужас как мучился, горлом у него кровь шла, и даже мочился он кровью. Я, как такое увидел, еще ретивей начал разворачиваться, хоть мешок проклятый уже всю шкуру мне со спины спустил и ноги меня не держали. Офицер, видать, сжалился и дозволил; мне мешок-то скинуть, а я вроде и не слышу, все, знай себе, марширую.

Тогда-то я и уразумел, какая такая миссия на нас возложена: раз враги замышляют резать нам головы, надобно скорее стать бравыми солдатами. А что еще поделаешь в эдаком положении? Убежать нельзя — кругом стены, болваном прикидываться — себе дороже, да и все одно в покое не оставят, недаром в песне, которой нас там обучали, пелось, что легионер «честен и смел» и что его судьба «победа или смерть».

— Песня что надо, — говорил Карлос, он все время ходил мрачнее тучи. Ни кабаки, ни девочки его не веселили, а стоило ему напиться, как он лез ко мне с кулаками, и товарищам приходилось нас разнимать — негоже легионерам бить друг другу морды, да еще из-за чего — из-за баб… И все наперебой выкладывали разные истории про женщин: от одного жена сбежала с другим, а этот сам жил с чужой женой и едва успел вовремя убраться, а то бы не сносить ему головы. Девицы, бывало, тоже слушали эти истории. Ко мне они ужас как липли, видать, мои рыжие волосы и борода им нравились. Одна из них — Ампарито ее звали — все меня табачком угощала и приставала, чтоб я ей про свою жизнь рассказал. Что ж, мне было о чем порассказать… И пока она пела про Марию де ла О, я все припоминал свои приключения с женщинами, но на ум все почему-то приходила эта горестная и стыдная история с Марианой, подругой Доброго Мула, и я злился на себя, потому как вовсе не желал трепать о ней языком в подобной компании. И тогда надумал я рассказать одну историю, я сам ее услышал от одного бездельника — вот заливать был мастер, из него прямо сыпались разные истории, одна другой забавней.

Я почувствовал, что он сбивается на какие-то малоинтересные детали, и, чтобы вернуть его в главное русло повествования, спросил, где ему приходилось воевать. Он отвечал мне с той внутренней тревогой, которая росла в нем день ото дня:

— Не совру, коли скажу, что я во всех войнах, какие только были за последние годы, участвовал. И все они между собой схожи: везде убиваешь, чтоб тебя самого не убили. Я это делал на совесть, за что и награжден четырьмя медалями. А теперь вот сюда попал. За что? За то, что в первый раз в жизни за дело человека убил. Вот какая штука-то получается…

Мне одна цыганка за реал всю мою судьбу предсказала. Сперва она все плясала с бубном, а потом уселась ко мне на колени и за руку меня взяла, да сразу так свои цыганские глазища на меня и распахнула: «Ох, говорит, мил человек, большая беда тебя ожидает — станешь ты живой души погубитель». Тут все легионеры со смеху покатились: вот гадалка так гадалка, нечего сказать, — да какой же солдат на войне не губит живые души, — брось, парень, не слушай ее, шельму, она только за зря денежки выманивает. Но цыганка глянула на них, презрительно так, схватила меня за руку и потащила вон из бара. И вот она-то, сроду не дозволявшая белому человеку до себя коснуться, сама увела меня в поле и была моей подружкой все то время, пока я на учениях находился. Она мне и браслет подарила из конского волоса вороной масти и все просила меня, чтоб не допускал я гнева в свое сердце, потому как на роду мне написано погубить человеческую душу. Носила она мне табак и деньги. Адамастора ее звали, и глаза у нее были до того черные и такой красоты неописанной, что ни допрежь, ни после ни у одной женщины таких глаз я не видывал. А как плясала, как пела солеарес, как гадала «на счастье» — не чета другим цыганкам.

вернуться

18

Двадцать лет? (франц.).