Изменить стиль страницы

Вся жизнь цыганская была на виду, ничего не скроешь.

Однажды взяла меня цыганка за руку и потянула к себе.

— Пойдем, белоголовый, жить к нам.

Я закричал, вырвался и тотчас убежал домой. Бабушка пригрозила:

— И увезла бы. Вон один с ними, Вася, белый ездил. Русский он был. Маленького мать подбросила к ним. Так и вырос в телеге. Ругал мать. Волчица, говорит, а не мать. Ныне уж не ездит, должно, умер белый цыган. Дочь у него была, такая же белая. Увидит нас и заплачет. Тянет к дому своему русская-то кровь.

— А почему цыгане белые плачут? — допытывался я у бабушки.

— Несмышленыш, где родился, там и надо жить. Ты вот родился на земле, за землю и держись руками. Земля-то, матушка, наша кормилица, всегда тянет к себе. Так и цыгана того. Хоть он и вырос в таборе, а все одно душой русский. Увидит какую-нибудь деревню и заплачет… Душа-то по земле да по дому тоскует. Каково в телеге-то жить, прости господи…

Бабушка смолкла. О чем-то долго и напряженно думала.

Потом вдруг, будто сама себе, сказала:

— Выкатится ведь, все равно выкатится…

Я понял, что это она о дяде Ване сказала. Она частенько ругала его, а мне почему-то хотелось увидеть этого дядю.

11

Предположения бабушки сбылись: не прошло и года, как пришла весть, что ее сын Ваня, мой дядя, едет в деревню. Это сообщение бабушку очень раздосадовало.

— Вот тебе и король наш выкатился. Правду цыганка-то сказала, — ворчала она.

Приехал дядя Ваня в сенокос всей семьей — с черноглазой, расторопной женой Мартой и семилетней девочкой с двумя косичками. Дядя Ваня был поджарый, худосочный, неулыбчивый. Белесые волосы, спереди уже начали редеть. Привез он на телеге все свое добро: печку «буржуйку», мягкое кресло, большую лампу с замысловатыми медными кренделями да ящик с разными инструментами.

Бабушка, поглядывая на сына, украдкой крестилась, качала головой, не поймешь, радовалась она приезду его или нет.

Гостям отвели горницу. На другой день дядя Ваня повесил под потолок лампу, зажег ее, сел в мягкое кресло, забросил ногу на ногу.

— Господи, и впрямь ведь насовсем, — заметалась по избе бабушка.

Не вытерпела, зашла в горницу.

— Это чего же, сынок, в подарок нам аль как? — кивнув на лампу, спросила она.

— Все будем сообща пользоваться. Вместе будем жить, мамаша, так сказать, коммуной.

— Пахать-то умеешь ли, голубчик?

— Научусь, мамаша…

— Ой ли, жидки, думаю, ноги-то у тебя. Лошади ведь не запрягчи, сокол воронье перье, — сердито бросила бабушка и вышла.

Каждый день теперь она стряпала, семья-то удвоилась — шесть ртов за стол садилось. С тревогой заглядывала старуха в ларь, где хранилась мука. А в ларе уж постукивало дно.

— Оголодит ведь он нас, молодица, — шептала по вечерам она.

— А чего, маменька, станешь делать? Не погонишь из-за стола. Ветром шатает братца-то. Пусть недельку-другую подкрепится.

Прошла неделя, миновал и месяц, начался второй… Уже с серпами в поле пошли бабы. У Бессоловых в поле людно, а мать одна на полосе с серпом. А дядя Ваня с женой все дома, ходят около черемух да ягоды едят. В жару дядя заберется в горницу. Усядется в городское кресло, ногу на ногу опять закинет и посматривает на «молнию». Бабушка глядеть на него не могла, ворчала, утирала платком глаза.

— Только чтокают чтокари да хлеб даровой жрут, — жаловалась она соседкам. — Хоть бы снопик нажали, помогли молодице-то…

А соседки, конечно, сочувствуют, но чужая забота не шибко жмет плечи.

Пришла как-то Марта с дочкой на полосу, начала жать. Посмотрела мать на «помощников», которые топтались в овсе, приминали его, — сказала:

— Идите-ка домой, ради бога. Одна-то лучше… чище выжну…

Убрали хлеб с поля, обмолотили. Подступили заморозки.

Как-то дядя Ваня и говорит:

— А может, разделимся, Петровна?

— Как делиться-то будем?

— Придется, как всегда, по едокам…

— Много ли ты наработал? — вспыхнув, вступила в разговор бабушка. — Клевить сирот собираешься? — и, встав с лавки, махнула рукой. — Убирайся, откуда выкатился.

Но дядя Ваня знал законы. Кинул жребий. Себе он вытянул горницу, избу-зимовку, амбар, телку. С кулаками подступила бабушка к сыну:

— Прокляну, разоритель! — и заревела в голос.

Потом упала на колени, начала умолять оставить нас в покое.

— Я свой пай беру, мамаша. Я равноправный член семьи, — ответил сын.

Горизонты img_4.jpeg

Хлеб, сено, солому — все разделили по едокам. Нам достались летняя изба да голые срубы на Данилове. Из скота — лошадь, корова, две овцы.

Дядя Ваня выбросил из зимовки полати, сломал перегородку с намалеванными на ней красными яблоками и сделал прихожую — все как есть на городской манер. Прорубил в горницу ход, стал именовать ее гостиной. В нашу избу ход из горницы наглухо забил досками.

У бабушки почти не высыхали глаза. Теперь она уже не шумела, не грозилась, а только плакала, тайком что-то шептала перед иконами.

Как только начало подмерзать, дядя Ваня убил телку, и принялись они жарить и парить. Каждый день Марта стояла у «буржуйки» и жарила котлеты. Даже колбасу умудрилась сделать. Угостила как-то мою мать, та принесла кусочек и мне. Такой вкусной колбасы больше, кажется, я никогда и не едал.

Годы в то время, действительно, были нелегкие, голодные. Из городов многие выехали в деревни и взялись за землю. Выехал из Питера к своей матери и Алексей Петрович Филев. Он жил на угорах в соседней деревне. Лошади у него не было. У нас был Рыжко, но пахать на нем — некому. Однажды мать разговорилась с Петровичем и разрешила ему взять лошадь, чтобы вспахать полосу. Вспахал он свою, а потом и нашу. И в других делах стал помогать моей матери.

Так прошло года полтора — два. Алексей Петрович человек был трудолюбивый, рассудительный. С любой крестьянской работой справлялся успешно: сила-то у него была не в пример дяде Ване. Когда жил в Питере, на себе, слышь, кирпичи таскал на седьмой этаж.

Как-то пришел он к нам, снял картуз с лысеющей головы, сел к столу. А я уж привык к нему, не отхожу от него. «Вот бы такой тятька был», — думал я.

Он взял меня и усадил к себе на колени.

— А ты не тятька? — вдруг спросил я и начал разглядывать его.

Смотрю, а из кармана пиджака выглядывает кончик карандаша с блестящим наконечником. Вытянул я карандаш, залюбовался: «Дорогой, наверно?» А Петрович достал из другого кармана записную книжку в коленкоровой обложке и говорит:

— Вот здесь порисуй, может, и получится что…

Я начал рисовать святого с рожками. А карандаш-то и в самом деле не простой. Проведешь одним концом по бумаге — красный цвет, другим концом — совсем иной цвет, синий.

— Ай-я-яй, — удивился я. — Как же это?

— Садись поудобней и рисуй.

Пока Петрович сидел у нас, я все рисовал. И так ловко получалось, что один рисунок приколол в угол под иконы. Да и бабушке понравилось. А когда Алексей Петрович ушел, я все спрашивал, придет ли он снова.

— Брала бы ты в дом Петровича-то, — советовала бабушка. — Совсем чтокало-то разорит нас. По миру пустит, басурман. А Петрович и к парню нашему относится ласково. Пусть заместо отца ему будет.

Так появился у меня отчим. Звал я его не тятей, как все в деревне, а по-городскому — папой. Гордился перед ребятишками, что и у меня теперь есть отец. И отчим меня за родного сына считал, везде брал с собой. То на лошадь посадит, то в лес возьмет. И дяди Вани мы не стали бояться. «Теперь и у нас есть свой защитник», — не раз говорила бабушка.

Прошла зима. У дяди Вани опустела кладовка, снова ни хлеба, ни мяса, ни картошки. Оставаться на лето они не решились, стали собираться обратно в Питер.

Бабушка поставила свечку Николаю Чудотворцу, стукнулась на колени, начала креститься.

— Пусть едут… Скатертью дорога!..

По последнему санному пути отчим отвез дядю Ваню и тетю Марту с дочкой на станцию. Отвез их с одним маленьким саквояжиком.