Изменить стиль страницы

Моя мать и бабушка были во всем разные люди.

Бабушка, высокая, полная старуха, редко шутила или смеялась. В деревне ни к кому не ходила, была строга, вела себя замкнуто. Но надо отдать должное, она любила меня, по-своему жалела, охотно рассказывала о моем отце, хотела, чтоб я был продолжателем крестьянского рода. Видя, как отчим приучал меня к крестьянскому делу, она радовалась и не раз повторяла мне:

— Земли держись, парень, она не обманет.

— Как ее держаться-то? — спрашивал я.

— Чудной, за плуг, за лошадь держись. Не изменяй родному дому. Будь хозяином на земле! Не бегай, как вон дядя Ваня…

Мать моя, напротив, была и характером, и наружностью другая. Низенькая, щупленькая, моложавая, бойкая и общительная. Ее многие в округе знали, и она знала всех. И будто вспоминая свою быстро промелькнувшую молодость, она как-то больше тянулась к девушкам, старалась поговорить с ними, сделать им что-то приятное. Порой, смотря на них, она завидовала их молодости, не раз с горькой досадой говорила:

— А я-то как провела молодые годы? И не видела… Теперь живи вот век за холщовый мех…

Хотя бабушка и ворчала, но главной хозяйкой в доме уже была не она, а мать. В тот же день она послала меня приглашать девушек к нам на вечерок. А девушки и рады были.

Мать вынесла из избы в сени светец, — иногда мы сидели с лучиной, — начистила оставшимся от дяди Вани «ершиком» стекло, добавила керосину в лампу и повесила ее под железный круг над столом.

Вскоре собрались и девушки. В избе стало оживленно и весело. Девушки расселись по лавкам и занялись своим делом: кто начал прясть, кто вязать, а Кланя Бессолова вышивала себе кофточку.

Мать принесла из сеней скамью, поставила к заборке. Посиделки без парней да гармошки не бывают. Это уж заведено: где девушки, там и парни.

Я залез на полати и, положив под голову подушку, наблюдал за происходящим в избе.

С краю сидели наши — белолицая и русоволосая Кланя, рядом — Кузьмовнина Катя, а дальше шли гостьи. Им — красный угол, передняя лавка. К девушкам с краю подсела и мать, она шила мне рукавички. У ног ее, разморившись от тепла, лежал мой Урчал.

Девушки о чем-то поговорили меж собой, пошептались и запели какую-то длинную песню. Начала ее звонкоголосая тетя Аня. Она была настоящая певунья! Я радовался и гордился ею.

…Что же ты, ивушка, невесело стоишь? —

выводила она негромко.

Или тебя, ивушка, солнышком печет,
Солнышком печет, частым дождичком сечет…

Наши купавские девушки этой песни не знали, но тоже тихонько подпевали. Тетя Аня поняла, что не все поют, и сменила песню.

Как родная, меня мать провожала-а, —

начала она, и песню дружно подхватили все.

После длинных песен девушки переключились на частушки. Тут уж все пели задорно: частушки у нас самые любимые песенки. Их даже сами девушки складывали.

Вдруг на крыльце брякнула железная щеколда. Урчал насторожился. Мать схватила с шестка мигалку, — там на всякий случай горела маленькая, без стекла, лампочка, — и выглянула в сени. В дверях пиликнула гармошка.

— Пожалуйста, сюда, — сказала мать. — Не упадите, уступчик тут, — упреждала она, освещая сени.

Парни толпой вошли в избу, поздоровались, — здорово, мол, ночевали, — это у нас обычные слова привета.

— А мы еще и не собирались ночевать, — подрезала Аня, и все весело засмеялись.

Пока рассаживались парни, в избе воцарилось минутное настороженное молчание. Только одна бабушка ворчала на печи: «Господи помилуй, целая шатия… Выстудят ведь избу-то…»

Но бабушку никто не слышал, кроме меня, а по мне пусть хоть дверь настежь, только бы посиделки были подольше.

— Чего это у тебя, Александр Яковлич, гармошка-то молчит? Аль на холоду простудила голоски? — спросил кто-то.

Девушки понимающе переглянулись и уже, не ожидая гармониста, снова запели — у них тоже своя гордость. Гармонист без упрашивания должен знать свое дело.

Я иду, а дроля пашет
Черную земелюшку.
Подошла к нему, сказала:
Запаши изменушку.

Тут уж Александр Яковлевич, которого все звали, как и моего отца, Олей, поставил гармошку с бубенцами к себе на колени, натянул на плечо ремень. Вначале прошелся пальцами по голосам сверху вниз, будто показывая, что ни один голосок не присох от мороза. И немного поворковав, вдруг гармонь проснулась, вдруг запели лады, зазвенели колокольчики, загудели басы. А девушки тут как тут:

Говорил мне Ванечка:
Расти, моя беляночка.
Я росла, питалася,
Не Ванечке досталася.

Изба вновь ожила. Одна песенка сменялась другой. Оля Бессолов сбросил с себя оранжевое кашне, распахнул полушубок и вошел в свою роль. Все звенело и пело в избе. Казалось, что и потолок стал выше, и стены раздвинулись. А бабушка по-прежнему ворчала: «Господи помилуй, разнесут ведь избу-то…».

Но вот гармонист, будто устав, легонько прошелся по ладам и, подмигнув приятелям, вполголоса запел:

Погости, моя беляночка,
С узором не спеши.
Ты играй, играй, тальяночка,
Для сердца, для души.

И опять гармонь словно проснулась, зазвенели колокольчики.

Гармонист ты, гармонист,
Золотые планки.
Дроля ждет и не дождется,
Мне не до гулянки, —

в ответ звонкоголосо пропели девушки.

Так произошло объяснение.

Гармошка снова заворковала тихо и нежно, девушки заговорили о чем-то о своем. И вдруг в самое затишье я совсем осмелел и неожиданно для всех подал с полатей голос:

Ягодиночка моя,
Меня ты любишь али нет?
Если любишь, ягодиночка,
Тащи скорей конфет.

Мать погрозила мне, но на лице у нее была улыбка.

— Только тебя и не хватало… о ягодиночке запел!

— Они не поют же… я сам сложил…

Над моей неожиданной песенкой все смеялись, даже гармонист смолк.

— Все чего-нибудь выдумывает… Не время тебе, говорю, такие песни распевать, — уже строже сказала мать и вышла в сени.

— Научат тут добру, как же, — прошептала раздраженно бабушка.

Вскоре мать вернулась с решетом в руках. Гроздья рябины, слегка припудренные инеем, покоились в нем красной горкой. Я знал, ягоды были сладкие, не такие, как осенью на рябине.

Все брали по кисточке, пробовали мороженые ягоды, хвалили.

— И как ты, Петровна, изготовила-то этак?

— А чего трудного? Нарвала вон с рябины, развесила на мороз. Кислота-то и превратилась в сладость.

— Ну и ну, — сказал Оля. — На рябине-то сколь пропадает добра.

— А я еще вас паренкой угощу.

Мать опять вышла в сени и в большом блюде принесла пареницу. Пареница, нарезанная ломтиками и высушенная в печи брюква, тоже была сладкая и вкусная.

— Это вам за новые песенки. Ешьте на доброе здоровье да пойте веселее, — угощая, просила мать.

Кто-то опять звякнул щеколдой. Девушки переглянулись: это уж из другой деревни. Быстрехонько стали прихорашиваться. Наши парни закурили. Мать выглянула в сени, отшатнулась. Оттолкнув ее, в избу влетел какой-то старик с тростью, а за ним и старуха лезла с большой корзиной. У старика седая борода, одет он в белую вышитую рубаху и брюки галифе. Старуха — маленькая и толстенькая, в длинном, до пят, сарафане. Они выскочили на середину избы и принялись плясать. Я сразу понял, что это ряженые, должно, Платоновна да Агния, наши соседки.