— Ему немного надо. Семеновна.
— Еще бы много. Хлебушко-то из колосков, голубчик, собираем.
Вечером стали кормить Фомку — так мы назвали хомячка. Почему его так окрестили? А все наша бабушка. Когда зверек стал есть, щеки у него раздулись, я даже подумал: как бы не лопнул. Бабушка смотрела, смотрела и сказала: «Ну и Фома, — и, взглянув на меня, добавила: — А ты Ерема… Фома да Ерема». Так и назвали — Фома, Фомка.
Каждый раз Фомка торопливо хватал из старого блюда пищу и, не прожевывая, прятал ее за щеки. Они так раздувались, что и впрямь смотреть было страшно.
— Весь хлеб сожрет… Можно бы поросенка выкормить, а тут крысу какую-то завели, прости господи, — недовольно ворчала бабушка.
Фомка был забавный зверек, он заменял мне Урчала. Тот давно вырос и все где-то на улице пропадал. Поест ли Фомка или поспит, обязательно умывается. Такой чистюля! Поплюет на лапки, как человек, забросит их на затылок и тянет к мордочке. И все делает так старательно и вроде осмысленно, что даже бабушка удивлялась: «Смотри-кось, крыса, а чистоту любит».
Так Фомка прожил под шестком с неделю. Прожил без особых приключений. Даже познакомился с Урчалом, и, кажется, они подружились.
Это мне было по душе. Еще зайчика бы… вот весело-то будет… Даже Колька мне позавидует.
— Все зверье из лесу собирайте, беспутевики, — не унималась бабушка. — Хлеб скормите зверью, а сами на траву сядете. Так же и мой Ваня… чтокало… Дом-то ведь можно быстро развеять по ветру.
Бабушка частенько говорила о доме. Чувствовалось, что она все же ревниво относилась к отчиму. «Не для него строились, для своих сыновей собирала добро. А где сыновья? Оля сложил голову на чужой сторонушке, неизвестно за кого воевал. О Ване — и говорить нечего: приехал, расклевил сирот и скрылся. Так все и досталось чужому человеку. Укрепит ли он дом? Сохранит ли его для внука?» — думала она и, вспоминая о пережитом, тяжело вздыхала, иногда плакала.
Как-то утром, вставая, отчим взял брюки, сунул руку в карман, а кармана-то и нет. Взглянул на штанину, а на ней — огромная дыра. Сразу понял все, молча натянул праздничные брюки и ушел. Это видела бабушка, от удивления качала головой:
— В хорошую лопотину залез… в будень-то. Ох-хо-хо. Не к рукам куделя…
На следующий день бабушка встала раньше всех, натянула на себя сарафан, — и вдруг заревела, да так, что все перепугались.
Собрались, оглядываем бабушку, — удивляемся: на платье-то сзади дыра.
«Ужели Фомка изгрыз? Эх, Фомка, Фомка, — забеспокоился я. — Зачем же он вылез из своей комнатки?»
— Подарок ведь дочерин, — всхлипывала бабушка.
— Не реви, Семеновна, куплю новый.
— Много у тебя купил-то. Завели чертову скотину… прости господи.
Тут уж и мать заняла бабушкину сторону.
— И в самом деле, выдумали… Изгрызет все, беспутый. Караулить не будешь. Даже дверцы не держат.
А Фомка преспокойно сидел на полу и старательно умывался. Это было так трогательно, что я замахал руками:
— Буду караулить, буду!
Однако Фомкино озорство еще повторилось, и мать настояла:
— Откуда взялся, туда пускай и бежит.
И отец унес Фомку в лес.
Я не мог забыть этого забавного зверька, долго скучал по нему. Даже сейчас иногда хожу в лес и думаю: вот-вот и выскочит из кустов мой Фомка.
Летом отчим и мать заговорили о школе. Хватит, мол, побегал, надо и за ученье браться.
— Надо, надо, чего без ученья-то ныне, хоть я же, сижу, как темная, — поддержала и бабушка. — Там тебя, паренек, вымуштруют, шалить не станешь. Чуть чего — в угол или за ухо…
— Я увернусь.
— Боек шибко. Там найдут, на то и наставники.
Мать достала из ящика полотно, отрезала лоскут, окрасила его в синий цвет, сшила мне сумку. Вместо лямки отчим пришил к сумке ремень, не так, мол, плечо будет резать. Мать сшила сатиновую рубаху, костюмчик из хлопчатобумажной ткани, которая почему-то называлась чертовой кожей. Знакомый портной сделал новый картуз: мать только одни картузы шить не умела. Когда все уйдут из дому, я наряжусь, сумку перекину через плечо, покручусь у зеркала в горнице и к бабушке:
— Похожу ли на ученика?
— Нос-то подотри! Вот так… Слушайся, мотри. Неслухов, говорят, в угол на горох ставят…
— Зачем же в угол, да еще на горох?
— А затем… — бабушка помолчала. — Не шибко ученая я, а знаю, что в угол… на горох, аль на дресву коленками. Так вам и надо, беспутевикам…
Хотя и стращала бабушка горохом и дресвой, но я дождаться не мог того дня, когда пойду в школу. А в доме заговорили, что у меня будто бы не хватает одного или двух месяцев, чтоб приняли учиться, Коля-то Бессолов родился в декабре, а я в другом году, в феврале. Забеспокоился и я: вдруг и вправду не возьмут?
— Надо идти в район, похлопотать, — сказала мать. — И на Пожар зайдем: там ты родился.
И мы с ней собрались в поход. Я принарядился, ходил веселый, как именинник. Прошли версты три, у часовенки остановились, из ключа попили воды. Вода светлая, холодная. Говорят, это божья водица, — течет откуда-то из-под земли.
— Вон училище-то твое, — указала мать на дом, который стоял в стороне от деревни.
«Большое-то какое! — удивился я. — Там и затеряться недолго. И под крышей железной, смотри-ка…»
Я сбегал к училищу, посидел маленько на крылечке и опять в путь. Прошли еще верст двенадцать, и вот — Пожар, большая в два ряда деревня. Совсем не похожая на нашу Купаву. Дома все красивые, с высокими крашеными мезонинами. Только дом деда затерялся на задворках. Стоит он хотя и в одном ряду с другими, но росточком ниже да и меньше других, без мезонина, старенький и неприметный.
— Вот и дошли, — сказала мать и села передохнуть на крыльцо. — Росла ведь тут, все мило-милешенько, а вроде отвыкать уж стала. Свой у нас дом, Аркашик, теперь есть. Ты его люби… Хоть ты и родился здесь.
— Почему здесь-то?
— А так… Приехала я в гости и заплясала с тобой… Вон и тетенька твоя идет.
Тетя Лида привела нас в горницу, принялась угощать, особенно меня: подкладывала сметанники, даже конфетку дала.
— Вырос-то как, Аркашик.
— Вытянулся, а ума еще мало, — заметила мать.
— Как мало? — возразил я и даже обиделся. — Сказки знаю. Урчала рисую. А Фомка… Фомка-то не тронул мои штаны… Потому — прибрал я их.
— Ну-ну… ешь, да пойдем дальше, — подторапливала мать и окинула взглядом горницу. — Тут вот и родился ты. Дедушка твой, помню, ног под собой не чуял, ну-ка, внук родился. У самого все девки были. Не любил девок-то покойничек.
— Да за что нас и любить было? На девок земли-то не давали, — и тетя Лида снова принялась меня угощать. — Посмотрел бы теперь на тебя дедушка-то… Очень уж любил он мальчиков.
После угощения мать повела меня в Осинов-городок. В нем такие здоровенные дома, что я удивился. И улиц много, пожалуй, не мудрено и заблудиться. Ни на шажок не отстаю от матери. Где мы были потом и у кого — не знаю. Только помню, что мать просила прибавить мне с годик, подравнять с Колькой-то.
— Парнишке учиться охота, а годиков недостает.
— Как же я прибавлю? — спросил старичок в очках.
— А вместо этого поставьте другой — четырнадцатый…
— Говорю, исправлению не подлежит.
— Чего вам стоит, все в ваших руках.
— Конечно, все, — бормотал в нерешительности старичок. — Точно ли помнишь, что в четырнадцатом?
— Как же не помнить. Вышла замуж в двенадцатом. На второй год родила второго… аль на третий…
— Вот видишь, на второй аль на третий.. Со слов напишу, ежели поверят, то поверят.
— В училище поверят, парнишка-то, говорю, большенький.
От седенького старичка в очках я вышел на год старше своих лет. Так значилось в бумажке, хотя она была без печати. Даже по возрасту обогнал Кольку Бессолова, а все считался моложе его. Так и учился я четыре года «стариком». А потом все равно потребовали настоящую метрику с печатью. По этой бумажке я опять стал моложе. Мне даже интересно было: то старше Кольки, то моложе…