Да, конечно, спастись из них не мог никто: ни Салька с аристократическими чертами лица и глазами серны — жена старшего из братьев, Исаака, которую он взял прямо из университета во Львове, где она не пропускала ни одной театральной премьеры и читала Цвейга, читала Цвейга в о р и г и н а л е, ни ее смуглокожий муж, ни младший брат, Пинкас, муж Гельки, которому когда-то представлялось, что, надень он белый мундир, как на румынских офицерах, приходивших из-за реки, и все курортницы будут у его ног, — никто из них спастись, конечно, не мог, никто, кроме Гельки, некрасивой, конопатой, но со вздернутым славянским носом и широкоскулым лицом, без каких бы то ни было черт красоты царицы Савской или Богоматери…
Асман вскочил с кровати, свернул килимы в рулон и поставил в угол. Ему хотелось, чтобы из них лучилось солнце его детства, запахи полуденного лета, цветов и плодов, разложенных на домотканых холстинах, но поднимался бы также смрад ненависти и крови, чего ему посчастливилось избежать, ибо он перешел через мост над пограничной рекой, бежал и п о к и н у л эту страну.
Снотворное не действовало. Очевидно, он был слишком перевозбужден и доза оказалась недостаточной. Он взглянул на часы — скоро одиннадцать — и подумал, что внизу, в баре, быть может, есть еще люди, один вид которых поможет ему прийти в себя, успокоиться, отрешиться от тягостных воспоминаний. Эти милые американки из туристической группы и с ними несколько мужчин. Да и девушка, возглавлявшая экскурсию, которая с такой заботливостью спрашивала, не ушибся ли он, когда перед отелем столкнулись машины. Это был его мир, мир, к которому он принадлежал, с которым сросся всей сутью своей жизни, в котором черпал силы и покой, уверенность в завтрашнем дне. То, что осталось в прошлом, попросту перестало существовать, попросту не существовало, жизнь бурно неслась вперед, как река, которую он перешел, и какой смысл теперь перебрасывать мост через ее стремнину, память, увы, все равно не может ни оживить людей, ни изменить обстоятельств…
Он надел куртку, решив спуститься в бар, но тут же подумал, что там придется, наверное, выпить, а это исключалось после снотворного: алкоголь и снотворное несовместимы. Он снял куртку, повесил ее на стул и поднял трубку телефона. Набрал номер администратора, тот сразу же ответил, а он с минуту молчал, размышляя, не дать ли отбой.
— Алло! Алло! — кричал администратор.
— Говорит Асман, — ответил он наконец, — Джереми Асман.
— Я слушаю вас.
— Скажите… там, внизу, никого нет из американской туристической группы?..
— Здесь сейчас мисс Гибсон, руководитель группы. Мы с ней обсуждаем… — администратор отчего-то вдруг запнулся… — обсуждаем детали завтрашнего отъезда группы в Толедо.
— В Толедо?.. — повторил он.
— Да. Вы хотите говорить с мисс Гибсон?
— Да. Пожалуйста.
— Слушаю, — голос мисс Гибсон был на пол-октавы выше, чем утром, когда она спрашивала, не пострадал ли он при столкновении машин. — Сибилл Гибсон вас слушает. Это вы, мистер Асман? Я очень рада. Рада вас слышать.
Ему показалось, что где-то там, внизу, совсем рядом с телефоном, зазвенело стекло, или это просто звонкий голос мисс Гибсон вызвал у него такую ассоциацию?..
— Значит, ваша группа едет завтра в Толедо?
— Да. Мы выезжаем рано утром и вечером вернемся.
— А скажите, никто из группы не остается в Мадриде?
— Кажется, нет. Но точно я пока не знаю. За ужином все были настроены бодро.
— Понятно.
— А почему вы спрашиваете?
— Ах, пустяки… просто пустяки.
— Но завтра утром я буду знать наверняка, быть может, кто-то и останется. Вас связать с этим человеком?
— Нет, не надо. Простите, мисс, за беспокойство. Доброй ночи!
— Спокойной ночи! — ответила она, и лишь профессиональный такт позволил мисс Гибсон не выдать своего удивления.
Он сел на край кровати, раздосадованный этим разговором, и, злясь на себя, с минуту размышлял, не принять ли вторую таблетку снотворного и отключиться по крайней мере до полудня следующего дня. Но он поклялся Гейл, что, ночуя один в гостиницах (а с кем же, черт побери, ему ночевать?), он никогда не будет злоупотреблять снотворным, и стал снимать ботинки, с некоторым опасением надеясь, что стоит ему только лечь и погасить свет, как сон придет и отгонит навязчивые мысли, от которых он не в силах избавиться. Но едва он успел снять один ботинок, как в дверь раздался легкий стук. Ему вторил тонкий высокий звон стекла, словно звучал треугольник в оркестре; или, быть может, это опять, как и во время разговора по телефону, лишь слуховая галлюцинация?
Он замер на краю кровати, затаил даже дыхание, но стук повторился снова, и снова на самой высокой ноте зазвенело стекло.
В одном ботинке он подошел к двери, но, прежде чем открыть, вернулся и надел второй ботинок. И тут же мысленно возблагодарил себя за предусмотрительность: на пороге стояла Сибилл Гибсон в длинном вечернем облегающем платье, чуть прикрывающем грудь. В руке она держала два бокала — это они, ударяясь друг о друга, издавали тот высокий, так похожий на звучание оркестрового треугольника звон — и уже начатую, явно не без участия самой мисс Гибсон, бутылку виски, ибо улыбалась нежданная гостья, если принять во внимание поздний час и несколько необычную ситуацию, слишком смело.
— Я подумала, что вам не спится…
Он смутился, будто это он был юной девушкой, постучавшей ночью в дверь одинокого мужчины.
— Я и впрямь никак не могу уснуть…
— Ну вот, значит, и хорошо, что я принесла вам виски. — Она прошла в комнату, а поскольку он не затворил за ней дверь, вернулась и сделала это сама. — Вы со мной выпьете, и вам сразу станет спокойнее.
— Увы — я выпил уже снотворное.
— Что за фантазия?! — Она поставила бутылку и бокалы на стол. — Что за фантазия отравлять себя химией, когда есть прекрасные натуральные средства. Полбокала виски — и с человека все как с гуся вода.
— Не с каждого.
— А вы пробовали?
— Конечно. — Он сгреб с кресла разбросанные вещи. — Прошу вас, садитесь.
Кончиками пальцев она подтянула на бедрах узкое платье и погрузилась в мягкое кресло.
— А вы казались мне всегда таким спокойным.
— Вы бывали на моих концертах?
— Я видела вас по телевизору. Такой спокойный и… одухотворенный. Особенно ваши руки. Покажите же мне их вблизи! — Она протянула руку, но он стоял не шевелясь, еще более смущенный, чем в тот момент, когда она только появилась на пороге его номера.
— Ну что вы такое говорите… — пробормотал он тихо.
— Но это так! — воскликнула она. — Ваши руки, когда вы простираете их к оркестру, одухотворены. Оркестр наверняка это чувствует. И люди, и инструменты. Особенно — инструменты. У вас не создается ощущения, что каждым своим жестом вы пробуждаете в инструментах душу?..
— Нет, — ответил он просто.
— Нет? — Мисс Гибсон несколько смутилась, но так увлеклась своим красноречием, что не могла уже остановиться. — Вы простираете руку, и оживают скрипки, потом воскресают омертвевшие в руках музыкантов валторны, вы вселяете живой дух в медь оркестра…
Он продолжал молчать, и она наконец умолкла. Скрывая растерянность, протянула руку к бутылке, налила себе виски.
— Как жаль, что вы не можете выпить.
— Я вообще мало пью.
— Режим и воздержание?
— Не совсем так — просто не люблю. Пьющий больше теряет, чем обретает. Я не имею в виду, конечно, деньги.
— Я понимаю.
— Изредка люблю выпить немного хорошего вина. Отчасти поэтому охотно приезжаю сюда и в Италию. У нас в Штатах хорошего вина не выпьешь. Правда, в моем доме оно всегда есть, за этим я слежу, хотя сын вообще не пьет ничего, кроме фруктовых соков и воды.
— Джек Асман — теннисист — ваш сын?
— Да. Сейчас он как раз в Уимблдоне, готовится к соревнованиям.
— Добьется, наверное, успеха?
— У него серьезные противники. — Асман вдруг не без горечи ощутил, насколько безразличны для него стали эти проблемы. Пока жива была Гейл, он очень ценил семью, американскую семью, — мысленно поправил он себя — и тут же почти испугался пришедшего в голову определения: значит, все-таки существовала в нем некая двойственность, о чем он так давно забыл…