Изменить стиль страницы

Я начал сбивчиво, но когда дошел до слов «За сколько дней выполнят ту же работу пять человек, если будут работать в день по восемь часов?», голос мой уже звучал ровно, спокойно и уверенно — рядом сидела Майр, а у стола стоял мой отец.

Мистер Динг — души отрада

Каждый год первого января, получив благословение родителей, я уезжал погостить к бабушке. Путь мне предстоял долгий — сорок пять миль через все графство Донегол сначала поездом, потом в почтовом фургоне, а последние три мили пешком. Бабушка жила в маленьком домике, прилепившемся на краю утеса, о подножие которого разбивал сердитые волны Атлантический океан. Я гостил у бабушки до середины марта, чтобы ей не скучно было коротать темные длинные вечера. Дедушка зимой уезжал на заработки в Шотландию, и бабушка оставалась в этом глухом углу прихода Малладаф совсем одна. Я всегда с нетерпением ожидал этой поездки; три месяца полной свободы — ни уроков, ни строгих родителей, ни докучливых братьев и сестер, которые все были младше меня. Я был для бабушки свет в окошке, она меня очень любила, и я делал у нее что хотел.

В домике на краю утеса была всего одна комната, служившая бабушке с дедушкой и столовой, и спальней. Комната была довольно просторная, с маленьким оконцем, входная дверь всегда распахнута настежь: комната выходила на восток, а ветры в этих краях дули преимущественно западные. Здесь стояли стол, три стула, кровать и комод. Единственным украшением комнаты была каминная доска над очагом, на которой были выставлены на обозрение все бабушкины сокровища: блестящий серебряный будильник; две вазы; бронзовый гном с разбитым термометром в руке, ртуть из которого давно вытекла; цветная фотография скаковой лошади в позолоченной рамке; на трех спичечных коробках, обернутых красной жатой бумагой, покоились раковины морских ежей. Охраняли все это великолепие две фарфоровые собаки, сидевшие по оба конца каминной доски. В день моего приезда бабушка давала мне подержать одну за одной все свои драгоценности; у меня захватывало дух от восторга, а бабушке они делались от этого еще милее.

Маленькая, круглая, как колобок, бабушка в молодости была, должно быть, изящна и миловидна. Одевалась она, сколько я ее помнил, во все черное: черные шерстяные чулки, черные башмаки, черное платье, явно видавшее лучшие дни. Ее свежее лицо являло приятный контраст с этим унылым одеянием: глаза у бабушки были синие, как море, на щеках играл румянец, серебристые локоны оттеняли густой здоровый загар. Когда что-нибудь радовало ее или восхищало, она задорно трясла головой, отчего кудряшки разлетались в стороны, и она походила тогда на девочку, наряженную старушкой. Ей было уже за шестьдесят, но мне часто казалось, что она вдвое моложе. Если на меня вдруг находила лень, бабушка срывалась с места и с криком «Догоняй!» мчалась во весь дух к амбару, а то сбегала на берег, обнаженный отливом, и прыгала там с камня на камень. Я бежал за ней, крича вдогонку, что она «пустая, легкомысленная старуха», повторяя слова матери, которые так часто слышал.

Малладафская пустошь даже в погожие летние дни безлюдна и неприветлива. Земля здесь голая, неровная, усеянная камнями и поросшая бурым вереском, который никогда не цветет; сотни крохотных речушек бегут по ней в разных направлениях, не пересекаясь и придавая ей вид загадочной картинки, в которой, сколько ни ищи, не найдешь никакого смысла. Домик бабушки стоял в трех милях от шоссе, там, где пустошь была еще проходима. Меня всегда удивляло, почему дедушка поселился в такой глухомани. Он был человек суровый, молчун. И наверное, считал, что, женившись на ветреной семнадцатилетней девчонке с младенцем на руках, он проявил такое великодушие, что она не вправе что-нибудь еще от него требовать. А может, в нем говорила простая ревность: мало ли какая глупость взбредет в голову его хорошенькой женушке, — пусть с трех сторон его дома простирается негостеприимная пустошь, а с четвертой плещет бескрайние волны океан, так-то оно спокойнее. И он столь успешно оградил ее от всего мира, что до конца дней своих — а умерла она, как только мне исполнилось тринадцать лет, — самым длинным ее путешествием была поездка в городок Страбейн эа пятьдесят две мили, где за неделю до свадьбы она выправила документы о рождении своей дочки — моей будущей матери.

Мы с бабушкой славно проводили время вдвоем. Смеялись, подтрунивали друг над дружкой. (Постоянным источником шуток был бабушкин английский язык. Она говорила на гэльском, и английские слова не произносила, а выплевывала.) Бывало, мы засиживались до полуночи; сидим у очага, вспоминаем всякие случаи и вдруг решаем устроить пир; угли еще пунцовые, и мы жарим на коровьем масле селедку или угря, а то и припасенную для завтрашнего обеда дикую утку. Я читаю рассказы из школьной хрестоматии — бабушка не умела ни читать ни писать, — она слушает с живейшим интересом, стараясь не пропустить ни слова; а если чего не поняла, просит прочитать еще раз и засыпает меня градом вопросов.

— Ты когда-нибудь ездил в автомобиле? Настоящем автомобиле для людей?

— Ездил один раз.

— Понравилось? Не укачало?

Когда я уставал, она пересказывала прочитанное («Правильно я поняла?»); особенно любила историю о храброй дочери смотрителя маяка и занимательные биографии выдающихся женщин — мадам Кюри, Флоренс Найтингейл. А то вдруг схлынет жажда знаний, бабушка тряхнет головой и воскликнет:

— Вот черт, сынок! Совсем мы с тобой забыли!

Бабушка поминала черта не потому, что была склонна богохульствовать, просто она очень редко слышала, как говорят женщины.

— Бежим скорее на берег! Сейчас мимо мыса пойдут норвежские рыбаки. Скорее, скорее! Знаешь, как хорошо их видно в лунную ночь!

В этом глухом углу не было никаких развлечений, и, чтобы как-то скрасить мне жизнь, бабушка была готова терпеть любые неудобства. Мы часто вставали с зарей, чтобы посмотреть пролет гусей, которые тянулись косяком высоко в холодном небе. Часами могли сидеть на камнях у самого берега, поджидая появления акул; зубастые хищницы брали в кольцо масляно темневший в воде косяк макрели и, плавно скользнув, нападали. Иногда мы разувались и шли по колено в воде, пока не ощущали босыми ногами живой трепет камбалы. Зажмурившись, пошаришь руками по дну и тащишь наверх большую плоскую рыбину. Я только потом понял, что бабушка придумывала эти забавы специально для меня, хотя нисколько не сомневаюсь, что и сама она развлекалась не меньше.

— Черт! У меня под ногами не рыба, а целый теленок! — восклицала она с азартом охотника, и в глазах ее вспыхивали синие огоньки. — Иди скорее сюда, сынок! Помоги мне тащить!

Было у нас еще одно развлечение. Мы взбирались на соседний утес и с его вершины любовались проплывающим мимо трансатлантическим лайнером — ряды лимонно-желтых иллюминаторов в черноте ночи. Бабушкино воображение немедленно населяло его беззаботными счастливцами.

— Там на палубах леди и лорды, — мечтательно говорила она. — Леди в длинных шелковых платьях, лорды — высокие красавцы. Они сейчас смеются, танцуют, пьют вино, поют. Ах, сынок, как им вольготно живется!

Коробейник забрел в наше захолустье ненастным февральским вечером, когда с моря дул пронизывающий ледяной ветер. Я заметил его из кухонного окна — одинокий кустик среди унылой равнины, только гнется навстречу ветру. Потом обрисовалась сгорбленная фигурка, придавленная огромным коробом. Вот она уже совсем близко, и я вижу, что это индус. В те далекие дни коробейники не были в Провинции редкостью. Они ходили из селения в селение со своими торбами, полными всякой всячины. Если у покупателя карман был пуст, коробейник охотно брал в уплату за свой товар натурой — уткой, гусями, рыбой. Доброй славой они не пользовались, им ничего не стоило и надуть простака.

Понятно, что, разглядев, кто к нам пожаловал, я задрожал от страха. Сколько раз матушка говорила нам держаться подальше от бродячих торговцев, а тут еще индус. Позвал я бабушку — людей цветной расы я до сих пор видел только на картинках — и из-за ее спины опасливо косился на окошко.