— Нет тебе от меня прощенья! — очнувшись, глухо проговорил Матвей Ильич, точно актер на сцене, и, пошатываясь, направился к двери.

Верещагин не трогался с места.

XII

Весь этот день и на другой день до позднего вечера Матвей Ильич таскался по кабакам московским и пил все, что только можно было пить. Домой он и не заглядывал, словно бы дома у него и не существовало. Он даже забыл и про тяжкую болезнь дочери. Все — и дом, и жена, и любимая дочь — как-то потерялись им или представлялись каким-то сновидением, явственным, но давно извести ным и поэтому не имеющим особенного значения. Минутами Комарову чудилось, что он не живет, а точно заснул и видит какой-то странный сон, бесконечно длинный, бесконечно утомительный. Минутами же ему грезилось, что какой-то густой туман охватил его и не позволяет видеть окружающего. Факты и слова путались. Что совершилось давно, то казалось совершившимся только что, а что совершалось, то казалось давно совершившимся и уже забытым, но только теперь припоминаемым. Иногда Матвею Ильичу казалось это несколько неестественным, и он довольно дельно разъяснял подобное явление в его уме влиянием пенника, который он пил с жадностью человека, пьющего воду в пустыне.

С виду, однако, Матвей Ильич не особенно изменился. Знакомые при встрече с ним замечали только сильную бледность лица его и тусклый цвет глаз. Говорил он дельно и держал себя, по обыкновению, весело и развязно, только иногда вдруг задумывался или начинал говорить что-то бестолковое о купеческих сынках.

Попал он домой на другой день к вечеру совершенно случайно. Кто-то навязался побывать у него и притащил его почти что насильно к Никите Мученику.

Матвей Ильич точно не узнал своего флигелька: он вошел в него, как входил в дома своих знакомых.

Необыкновенная тишина царствовала во флигельке. Эта тишина несколько озадачила Матвея Ильича, привыкшего к шуму погребков и кабаков, по которым он таскался два последние дня сряду. Но потом он освоился с ней и снова впал в свое бессознательно-равнодушное состояние. Состояние это не нарушалось и тогда, когда Матвей Ильич увидал на столе лежащий труп дочери.

Надежда Матвеевна умерла в ночь.

В тот день, когда Матвей Ильич отправился отыскивать Верещагина, ей сделалось хуже: припадки увеличились, бред сделался диким и томительным. Бедная девушка металась на постели, стонала и в бреду посылала на чью-то голову ужасное проклятие. Обезумевшая от горя Анна Степановна призывала священника, но это было уже напрасно. Надя не в состоянии была исповедоваться и причаститься. Припадки ее были страшны и бешены. Священник ушел. После этого ей становилось хуже, хуже и с наступлением полуночи бедной девушки не стало.

Когда явился отец, дочь уже лежала в гробу, недвижимая, холодная, с застывшими на молодом лице судорогами последних страданий. Кто-то на голову ее надел венок из свежих осенних цветов, которые начинали уже увядать. В головах горели две свечи, обернутые черными лентами, а вокруг, в комнате, свежо и сильно пахло воском, ладаном и можжевельником. Кто-то читал над покойницей.

Матвей Ильич подошел к трупу дочери, поднял покрывало, посмотрел, как бы что-то подумал, и снова закрыл труп бережно, с каким-то особенным благоговением. После этого он походил несколько, как бы в глубоком раздумье, а потом улегся спать прямо на голом полу в углу той комнаты, где лежала дочь.

Тупо и бессмысленно смотрела на все это Анна Степановна и тоже не проронила ни одного слова. Горе ее было так глубоко, что и на нее напало что-то вроде столбняка.

На другой день назначены были похороны Надежды Матвеевны. С утра Надю унесли в церковь.

Холодно и безучастно Матвей Ильич слушал панихиду, холодно и безучастно смотрел на собравшихся знакомых и так же холодно простился с дочерью и провожал ее на кладбище. Из всего виденного и слышанного в душе Матвея Ильича только и запечатлелись, и то как-то дико и неестественно, звук гвоздей заколачиваемого гроба да «Упокой, Господи», читанное священником.

С кладбища Матвей Ильич скрылся неизвестно куда. Никто не видал, когда он ушел и куда. Напрасно Анна Степановна ожидала его в тот день. Матвей Ильич не пришел, и не только не пришел в тот день, но и никогда уже более не возвращался в свой любимый флигелек, где он прожил двадцать лет спокойно и счастливо

XIII

С нетерпением ждал Лубенецкий возвращения Грудзинской от Яковлева.

Грудзинская наконец возвратилась.

— Что? Как? — встретил ее Лубенецкий.

Панна ничего не сказала и прямо отправилась в свой комнату. Видимо, она была сильно расстроена. Лубенецкий заметил это и оставил ее в покое. Он сразу увидал, что поездка ее ни к чему не привела, а если и привела, то к чему-то весьма неладному. Это его озадачило. Тем не менее он уехал к себе домой, ничего не зная и даже не стараясь особенно узнать. В кофейне он застал Верещагина. Молодой человек, узнав о смерти Надежды Матвеевны, пришел в неописанное изумление и страх. Чувствуя, что именно он, а не кто-нибудь другой виновен в смерти несчастной девушки, и смутно предугадывая, что Комаров не может простить ему позора и смерти дочери, Верещагин предался необыкновенному унынию, тем более что все это совершилось так глупо, так неожиданно для него. Чтобы рассеяться как-нибудь, он отправился в кофейню Федора Андреева. В свои погребки он не хотел заглядывать: он боялся встретить там Матвея Ильича, который как-то странно запечатлелся в его памяти. Он не забыл блуждающего взгляда Комарова, ножа и последних его слов: «Нет тебе прощенья от меня». Все это как-то веско и назойливо засело в памяти Верещагина и не то пугало, не то преследовало его, где бы он ни был.

Встретив Лубенецкого, он несколько забылся.

Лубенецкий, сам занятый своими мыслями относительно Грудзинской, был, однако, наружно весел, беспечен и способен был своей болтовней развлечь хоть кого. Он рассказал юноше несколько веселеньких и соблазнительных анекдотов из своей стамбульской жизни, приласкал его и незаметно свернул речь на дела Наполеона в Европе. Собственно говоря, у Лубенецкого вовсе не было желания, по крайней мере в то время, навязывать почти незнакомому юноше своих воззрений на политические дела, — Грудзинская и Яковлев слишком занимали его, — но это совершилось у него как-то машинально, по привычке. Лубенецкий слишком вошел в свою роль, чтобы не ловить случаев на лету. Воззрениями Лубенецкого Верещагин остался доволен, и ему как-то, захотелось поближе сойтись с таким умным содержателем кофейни, мало того — Лубенецкий просто очаровал его своим обращением, исполненным мягкого благородства и человечности. При этом Верещагин заметил, что Лубенецкий далеко не стамбульский брадобрей. «Не паша ли он какой-нибудь, получивший образование в Париже, но по некоторым обстоятельствам скрывающий свое настоящее звание», — подумал юноша, и воображение его быстро нарисовало какую-то романическую картину, в которой первую роль занимал Лубенецкий, известный ему под именем турка Федора Андреева. Поддельный турок между тем продолжал быть веселым и предупредительным. Входили гости. Он встречал каждого любезно, ухаживал и снова возвращался к Верещагину. Молодому человеку льстило это. Далеко за полночь они расстались.

Вечер этот, проведенный в кофейне, точно освежил молодого человека. Он возвращался домой веселее обыкновенного и с этого вечера уже считал своей непременной обязанностью посещать каждодневно Федора Андреева. Несколько подобных посещений совершенно сблизили Лубенецкого и Верещагина, так что в одно время Лубенецкий напрямки, как бы, однако ж, шутя, заметил:

— Глупы русские.

— Почему так? — спросил Верещагин.

— Да не понимают, как бы им хорошо было под правлением Наполеона.

Верещагин изумился.

— А разве это возможно?

— Конечно. Стоит только распускать в публике великие речи Наполеона. Публика это поймет и ясно увидит, что Наполеон только и заботится о том; чтобы все пользовались свободой, как пользуется ею Франция.