Яковлев знал еще и то, знал, разумеется, через Феклушу, что Грудзинская нередко спрашивала о нем у Лубенецкого и что Лубенецкому не нравилось это. «Тут еще закорючка какая-то, — рассуждал по этому поводу сыщик, — должно быть, жидовская образина тоже на нее зубы потачивает. Ну, да пусть его, останется кое-что и для нас. Мы люди не разборчивые. Нам все подавай, все сойдет. Съедим зайца, съедим и крысу».
Сыщик действительно в жизни своей был не разборчив, не требователен и не щепетилен. Суровая школа, которую он прошел в детстве, будучи кантонистом, научила его пользоваться крохами от других и быть довольным всем, что попадалось под руки. В некоторых случаях Яковлев был неразборчив до свинства. «Нашему вору все в пору», — говорил он в подобных случаях, и был по-своему прав.
Первым делом Яковлева и новых знакомых Лубенецкий пригласил в свою комнату. Было подано кофе, «ерофеич» и трубки-стамбулки. Понемногу завязался разговор. Матвей Ильич, любитель всего таинственного, остался комнатой весьма доволен и по поводу таких таинственных помещений рассказал что-то из арабских сказок. Содержатель кофейни ему решительно понравился, и Комаров дал обещание навещать его кофейню почаще. Верещагин был как-то не в себе: впечатления дня слишком утомили и его. Он больше молчал и слушал. Лубенецкий, отнесшийся сперва с недоверием к новым знакомым, увидал, что это люди совершенно безвредные и что Яковлев привез их к нему «так себе». На Верещагина он, однако ж, обратил особенное внимание. Образованный молодой человек был бы для него нелишним. Лубенецкий с двух-трех слов разгадал юношу, подробно узнал, сколько у его отца гербергов и полпивных, какого сорта народ в них бывает, и все намотал себе на ус. Подобно Яковлеву, такой же проныра, как и он, Лубенецкий так же хватал случаи на лету и старался обращать их в свою пользу. Яковлев и Лубенецкий не принадлежали к числу обыкновенных негодяев. Это были артисты своего дела, испытанные, смелые, хотя и казавшиеся на взгляд дюжинными личностями. Только плохие негодяи рисуются перед другими, только они строят тысячу планов предположенной гнусности. Настоящие же негодяи пренебрегают предварительными подготовками, очень хорошо зная, что заранее придуманные предложения никогда не сходятся с той действительностью, которая может представиться. Достоинство подобных негодяев заключается в том, что они нередко с какой-то дьявольской находчивостью быстро обращают в свою пользу первый попавшийся под руку факт и поражают им своего противника неожиданно и верно…
Недальновидный молодой человек и не подозревал, что он без особенных поводов делается какой-то странной мишенью для двух стрелков, стоящих совершенно на противоположных точках, и всему этому причиной — знание им иностранных языков и его молодость.
Ласково, учтиво Лубенецкий просил и Верещагина не забывать его кофейни, обещаясь, в свою очередь, посетить его как-нибудь.
Яковлев ухватился за это приглашение.
«Отлично! — рассуждал он. — Превосходно. Не узнаю ли я кое-что этим путем. Юноша в моих руках. Лубенецкий, наверное, встречаясь с ним, как с неопытным человеком, будет говорить напрямки. Этого-то мне и нужно. Тут-то я его и подловлю, если встретится надобность».
Зачем-то вошла пани Мацкевич и потом что-то шепнула на ухо Лубенецкому. Лубенецкий извинился и вышел, обещая через минуту-другую возвратиться.
— Видели? — мигнул Яковлев на вышедшего Лубенецкого, обращаясь к Комарову и Верещагину.
— Предобрейшая он душа, Ганя! — ответил Матвей Ильич, добродушно посасывая стамбулку. — Люблю таких.
— А он-то и есть настоящий разбойник.
— Не верю, Ганя, хоть убей! — качнул головой Комаров. — Предобрейшая душа, и конец делу. Я, братец, раскусил его.
— Я тебе говорю, что разбойник.
— Да ведь у тебя, поди, все разбойники, Ганя, благо, якшаешься с ними.
— А вам как сей мужчина показался, молодой человек? — обратился Яковлев к Верещагину.
— Человек со смыслом, — отвечал Верещагин только для того, чтобы сказать что-нибудь. Он совершенно не обращал внимания на содержателя кофейни и сидел, потому что другие сидели, потому же и слушал и говорил кое-что. Поступок с Надеждой Матвеевной еще не успел выветриться у него из головы и сильно тревожил его мысли. По временам ему даже совестно было смотреть на Матвея Ильича, который сидел с ним рядом.
— Эх, вы, сычи безголосые! — проворчал укоризненно сыщик. — «Предобрейший!» «Со смыслом!» Вам и показывать-то не стоило такого молодца! Не поймете вы его, не вашего ума это дело! Ваше дело только «ерофеич» тянуть!
— А «ерофеич» у него отменный! — подхватил Матвей Ильич. — Надо будет к нему почаще заворачивать.
Вошел Лубенецкий.
— А мы тут про тебя, Федор Андреич! — обратился к нему Яковлев как ни в чем не бывало.
— Что такое? — сел Лубенецкий.
— Да вот почтеннейший сочинитель говорит, что ты — предобрейшая душа.
— Говорю! — отчеканил Комаров.
Лубенецкий приятно улыбнулся Комарову. Комаров ответил тем же.
— Поздравляю! — обратился к ним сыщик. — Новые друзья… с вас спрыски, господа… и хорошие…
— Первую повесть, которую напишу, — проговорил Матвей Ильич, — посвящу тебе и напишу так: «Надворному советнику и кавалеру Гавриилу Яковлевичу Яковлеву — всенижайше посвящает Матвей Комаров, житель города Москвы». Доволен?
— Доволен. А ты, Федор Андреич?
— В моей кофейне все к вашим услугам.
— Пустяки это! Что это за спрыски?
— Что же угодно?
— Мне что угодно? Га! Мало же вы меня знаете, Федор Андреич, что задаете подобные вопросы! Я ведь человек, батенька, человек грешный! Хе! Хе! Хе!
— Ну и что ж?
— А то, люблю иногда побаловаться. Девочки вот, например, моя страсть, да еще — мордашки.
— Что ж вам — не подарить ли мордашку?
— Девочку бы лучше.
— Ну, уж это, извините, желание странное, да и не кстати оно… Что я, торговец невольницами, что ли?
— Все, батенька, в жизни нашей кстати, — затянул какую-то новую, видимо, преднамеренную нотку, сыщик. — Люди грешные. А помолишься — Бог-то и простит. Молись только как истинный христианин. Я вот каждое воскресенье в храм Божий хожу и, слава те Господи, чувствую от тягостей своих облегчение. Может быть, там у вас, по вашей прежней мусульманской вере, это все равно, а у нас, у православных, дело-то на этот счет почище выходит… «К чему это он такую бестолочь загородил?» — подумал Лубенецкий, вопросительно взглянув на сыщика.
— Что смотрите? Я правду говорю!
— Но к чему?
— А я почем знаю! Так, в голову взбрело, и делу конец. Мало ли, что иногда в голову приходит. Иногда такую чертовщину загородишь, что после сам удивляешься. Привычка, мне кажется, может быть, и еще что-нибудь, не разберу, право: не зело грамотен. Всякому свое. Яблочко катилось вокруг огорода, кто его поднял, тот и воевода. Я не воевода. А вы, Федор Андреич?
— Я мещанин.
— Отменно хорошо! — восхитился ответом Лубенецкого Комаров, все время молча слушавший сыщика. — Я вот тоже мещанин и горжусь тем.
— Доложу вам, Федор Андреич, — улыбнулся сыщик, — Матвей Ильич — славный человек. Вы его полюбите. Впрочем, это не то… Вы не подумайте, пожалуйста, чего-нибудь такого… Я шучу… Я ведь препорядочный шутник. Вы, быть может, не знаете, Федор Андреич! А коли не знаете, так я вам докажу. У меня есть дельце одно, и славное дельце, да не скажу я вам его. Вам не скажу, а кому-нибудь другому скажу.
— Кому же? — спросил Лубенецкий, догадавшийся, что сыщик неспроста городит свою бестолочь, что в этой бестолочи есть свой смысл.
Лубенецкому при этом припомнился доклад, о котором ему сказал Сироткин. «Не о нем ли он речь заводит? — подумал он. — Если о нем, я очень рад. По крайней мере, к делу ближе». Доклад не на шутку интересовал Лубенецкого. В нем он предвидел нечто важное для себя. Во всяком случае, иметь его под руками для такого агента, каков был Лубенецкий, стояло на ряду дел большой важности. На горбуна-письмоводителя Лубенецкий не особенно-то рассчитывал. «Принесет, — рассуждал он, — какую-нибудь дрянную бумажонку и убежит. Ему бы только карбованец получить. Да сыщик и не настолько прост, чтобы такие вещи пропускал через руки какого-нибудь писаришки». Словом, Лубенецкнй остановился на докладе и даже хотел, чтобы сыщик завел о нем речь.