Видя постоянно шныряющую взад и вперед по комнатам Феклушу, Лубенецкий инстинктивно понял, что дело не чисто. Не подавая ни малейшего вида подозрительности, он держал язык за зубами; кроме того, и не до агентуры ему было, он весь был поглощен созерцанием красоты панны.

Что же касается самой панны и подруги ее Прушинской, то Грудзинская давно уже махнула рукой на «прямые свои обязанности», а Прушинская была решительно безгласное создание, хотя и хитрое до крайности.

Красивая собой, несколько полноватая, Прушинская составляла положительный контраст с подругой своей, Грудзинской. Насколько Грудзинская была жива и подвижна, настолько Прушинская — неповоротлива и молчалива; что как-то вовсе не вязалось с ее свежей молодостью и красотой. Замечательно, что Польша, обладающая резвыми, бойкими красавицами, обладает и красавицами совершенно противоположного свойства, то есть похожими больше на автоматов, чем на живых людей. Подобные субъекты больше всего встречаются в небогатых шляхетских семействах, на которых с особенной силой отражается влияние католицизма и ближайших представителей его — ксендзов.

Эмилия Прушинская была природная шляхтянка, но так же бедны были родители ее, как и родители Грудзинской. Сошлась она с Грудзинской в раннем детстве. Как-то рядом пришлись бедные «маентки» их отцов. Молодые девушки часто видались, играли вместе и незаметно привязались друг к дружке, невзирая на резкую противоположность характеров. В то время как счастье в виде Лубенецкого улыбнулось Грудзинской, она тотчас же пригласила к себе Прушинскую. Девушки с тех пор и не разлучались. Грудзинская вертелась, где только можно было вертеться, обделывая свои делишки, а Прушинская с утра до ночи не выпускала из рук молитвенника. Все это, однако ж, не мешало им жить вместе. Они мало говорили между собой, говорили больше глазами и движениями и отлично понимали друг друга. Единственное достоинство, которым обладала Прушинская, было то, что она вместе с каким-то бестолковым ханжеством совместила в себе и замечательную терпимость, и это было не хитростью с ее стороны, а чисто какой-то нравственной бестолочью. За это больше, имевшая свойство «пошалить» по-своему, панна Грудзинская и полюбила Эмилию, как-то свыкшись с тем, в глубине души, что Прушинская, невзирая на свою видимую холодность ко всему, обладает теми же качествами «страстности», какими и она, Грудзинская, иначе не могла объяснить терпимости своей подруги. И в самом деле, при взгляде на панну Эмилию, полную, свежую, румяную, с чересчур говорящими глазами, с волосами белокурыми, но имевшими какой-то пурпуровый отлив, — не верилось как-то, чтобы в этом здоровом теле, слишком даже здоровом, могла гнездиться неприступная холодность. Грудзинская, однако ж, не сомневалась в ее девственности. Она знала Прушинскую в этом отношении как самое себя. Девственницы даже спали в одной комнате, стало быть, никаких тайн между ними не существовало. Странное впечатление производили обе эти девственницы на того, кто с ними встречался впервые. Чем-то воздушным, идеальным веяло от легкой, грациозной Грудзинской, хотелось смотреть на нее, любоваться ею, слушать ее. Она порхала, как бабочка, или двигалась с безмятежной, прекрасной прелестью. Говорила тихо, вкрадчиво, пленительно, иногда же лепетала, как дитя. И то и другое шло к ней. Она казалась воплотившейся грезой, и поэтому как бы призрачная фигура ее так и просилась на полотно. В средние века, надо полагать, с таких именно существ великие художники писали своих мадонн. Панна Эмилия, напротив, поражала, прежде всего, своей тяжестью и мощью и просилась не на полотно, а на что-то другое, более житейское. Так и сулила вся ее статная фигура супружеское благоденствие и кучу здоровых детей.

Когда Яковлев, особенный ценитель женских прелестей, встретил обеих девушек, Грудзинская поразила его и как бы даже облагородила его чувства. Прушинская, напротив, так и обдала его, свойственным одним молодым, здоровым женщинам, запахом. «Вот так телеса!» — подумал сыщик и на всякий случай наметил ее в своей памяти.

Панна Грудзинская, однако ж, как-то более подзадоривала чувственность сыщика. С тех самых пор, как он виделся с ней у Метивье, она как-то не выходила у него из головы. Ему грезился то красноречивый, то потупленный взгляд польки-красавицы, и много кое-чего воображение его читало в том потупленном взгляде.

Яковлев, надо сказать, был вполне русский человек, и поэтому воображение его перекроило польку совершенно на русский образец. Далеко не умный, грубый до зверства, Яковлев, однако ж, как нередко случается с натурами, действующими по инстинкту, обладал живым воображением, приближаясь тем к натурам поэтическим. Относительно женщин у него был свой взгляд. Он привык воображать прелестную женщину с потупленным взором, свидетельством девственной робости, с жаром любви, таимым от всех и оттого еще драгоценнейшим для счастливца. Много в жизни своей Яковлев сходился с женщинами, но ни одна из них не подходила под его инстинктивный идеал, а потому он смотрел на них совершенно с животной точки зрения. Повстречай он в лета своей юности подобную женщину, то — как знать, — может быть, отвратительные инстинкты его были бы направлены иначе, в лучшую сторону. Но Яковлеву не везло как-то в этом отношении, ему приходилось брать женские ласки с бою, и он успешно брал их, тем не менее это его огорчало и еще более подливало в его душу ожесточения, против всех и всякого. Любовь женщины — одно из самых лучших средств смягчить самую жестокую натуру. Ласковый взор любимой женщины имеет чарующее действие. К несчастию сыщика, чаша сия миновала его, почему физический урод сделался еще и уродом нравственным. Панна Грудзинская была первая женщина, которая заставила его несколько призадуматься и, кроме того, как будто подала повод рассчитывать на «нечто». Это «нечто» польстило самолюбию урода, и урод начал смутно на это нечто надеяться. Минутами прелестный образ панны Грудзинской даже начал вытеснять все другое из головы сыщика. Сначала сыщик, удивленный такой неожиданностью, старался отогнать мечту, как неотвязную муху, но потом, незаметно для самого себя, освоился с ней, привык, и вот сегодня, то есть в день, встречи с Верещагиным, когда тот упивался ласками юной Надежды Матвеевны, под впечатлением такого случая у сыщика окончательно созрела следующая мысль: «А что, в самом деле! Ведь и я тоже могу рассчитывать кое на что. Неужто она такая неприступная, такая великая, что и руки не дотянешь. Быть этого не может! Все под Богом ходим. Хожу я, ходит и она… А попробовать нисколько не мешает… Может, и выгорит»… Следствием подобного раздумья было то, что Яковлев под предлогом «дел» устроил свое посещение к Лубенецкому. Кроме того, что ему хотелось повидать Лубенецкого, он рассчитывал еще и поболтать с ним о Грудзинской, для чего — неизвестно, но, может быть, из этого неизвестного и выйдет что-нибудь. Сыщик мог бы посетить Грудзинскую и лично, но ему почему-то не хотелось этого. «Разумеется, пожалуй, — думал он. — «Этакие дела» хороши только при освещении». Под «этакими делами» сыщик разумел благоприятные встречи. Первая встреча с Грудзинской ему благоприятствовала. Он явился перед ней во всеоружии своей силы. Таковы же, по его мнению, должны были быть и последующие встречи, иначе дело будет испорчено. В этом отношении Яковлев рассуждал как мудрец и как хороший знаток женского сердца. Женщины вообще, как известно, несколько экзальтированы, и будничная обстановка чего бы то ни было притупляет их чувство. Истина известная, что редкая из женщин не ищет в избраннике своем героя и не любит, чтобы все явилось ей при некотором освещении, забывая, что в жизни человеческой героизм вещь относительная, да мало вообще и относительных-то героев. Ведь ни идеалы дивные и не самопожертвования какие-нибудь, а мелочи наполняют каждый день нашей жизни известной долей неприятных или приятных ощущений. Большинство женщин как-то не хотят понять этого, и не оттого ли является столько несчастных, обманутых женщин, и не оттого ли в среде их встречается столько разочарованных и разбитых жизней!