Сыщик, однако ж, хотя, собственно, и имел в виду доклад, говорил обиняками и вовсе не имел намерения заводить речь напрямки. Хотя он и не стеснялся присутствием Верещагина, но все-таки находил «это дело» для него лишним и неинтересным. Что же касается Комарова, то Яковлев успел уже переговорить с ним о докладе, и Комаров обещался для составления его прийти к сыщику на другой же день с утра.
— Вы спрашиваете — кому? — уставился глазами Яковлев на Лубенецкого после его вопроса.
— Да. Но только вот что еще: дело-то какое?
— А какое дело — это секрет, Федор Андреич.
— Для кого же не секрет, нельзя ли узнать?
— А, например, для панны Эмилии или еще лучше для панны Грудзинской. Вот для кого! — заключил многозначительно сыщик.
Лубенецкий медленно поднял глаза на Яковлева. Взгляды их встретились и высказали многое. Прошла минута молчания, красноречивого молчания для содержателя кофейни и сыщика, но вовсе непонятного и чуждого для Комарова и Верещагина, из которых каждый был занят своими мыслями.
После этого, машинально как-то, Лубенецкий предложил выпить. Все выпили, потом еще выпили, и разговор принял совершенно другой оборот, более веселый и более общий, как обыкновенно бывает, когда компания несколько подопьет. Яковлев рассказал какой-то чиновничий анекдот не очень-то нравственного свойства. Комаров с комической торжественностью прочел какую-то глупую оду, сочинения В. Петрова, поэта времен Екатерины, где поэт нападает на султана и восклицает:
Всем было весело. Все смеялись. Смеялся даже Лубенецкий. Новые друзья расстались далеко за полночь и в очень приятном настроении духа.
Прощаясь с Лубенецким, Яковлев не забыл, однако ж, спросить, намекая на свое давешнее предложение:
— Ну, что ж?
— Согласен! — ответил лаконически Лубенецкий, дружески пожимая руку сыщика.
— Ловкий ты человек, Федор Андреич, как погляжу я, — произнес сыщик, в свою очередь пожимая его руку.
Оба почему-то рассмеялись после этого.
Провопив гостей, Лубенецкий немедленно же отправился на Арбат, к Грудзинской. Ему предстояло сообщить ей очень важную новость, поэтому он и торопился.
Яковлев поехал к себе, на Первую Мещанскую, совершенно довольный проведенным вечером. Вследствие согласия Лубенецкого он сильно рассчитывал на успех задуманного предприятия, в котором хорошенькая полька, Грудзинская, стояла на первом плане.
Комаров и Верещагин, наняв калибер, поехали вместе на Покровку, к Никите Мученику. Матвей Ильич был необыкновенно весел и поэтому болтал без умолку. Верещагин, напротив, притих что-то.
— Миша, ты чего? — приставал к нему Комаров.
— Так, Матвей Ильич, ничего… спать хочется… — отделывался юноша.
— Ночуй у меня. Надя тебе вот какую постель устроит — королем будешь валяться!
— Нет-с, я домой лучше. Тятенька ждет-с.
Они расстались почти у самой двери комаровского флигелька.
Когда Матвей Ильич в самом приятном расположении духа вошел к себе, то вместо Нади его встретила Анна Степановна, которая, видимо, была чем-то сильно взволнована.
— А Надя где же? — спросил Матвей Ильич, уставив глаза на взволнованную Анну Степановну.
— Надя-то… — проговорила Анна Степановна и вдруг залилась слезами.
Матвей Ильич шатнулся.
— Надя где? Надя? — почти закричал он, предчувствуя нечто недоброе. В первый раз дочь не встречала его, в первый раз он видел слезы Анны Степановны. Это озадачило его и поразило. Даже хмель начал вдруг проходить.
— Спит… лежит… еле живая… — пролепетала в ответ ему Анна Степановна.
— Что!.. Как!.. Где!.. — забормотал быстро Матвей Ильич и побежал в комнату дочери.
Поразительное зрелище ожидало его там.
Надежда Матвеевна, болезненно разметавшись, лежала на измятой постели. Платье на ней было порвано, грудь расстегнута, волосы раскиданы в беспорядке. При свете образной лампадки и свечи, стоявшей на окне, Матвей Ильич явственно различил, что все лицо дочери горит, глаза наполнены лихорадочным блеском, рот раскрыт. Дышала она тяжело и прерывисто, точно давил ей кто-нибудь на грудь.
— Надя, милая! — вскрикнул Матвей Ильич задыхаясь, но вместо ответа он услышал какой-то бессвязный, тихий, словно бы в другой комнате раздававшийся бред и тяжелое-тяжелое хрипение.
— Что ж это? — схватился он за голову, решительно не понимая, откуда нагрянула в его дом такая беда.
Убитая горем, Анна Степановна стояла тут же.
— Анна… жена… что ж такое… а? — спросил Матвей Ильич, растерявшись.
— Да что! — тихо плакала Анна Степановна. — Грех попутал.
— Какой грех? — схватил ее за руку Матвей Ильич.
— Вестимо… наш… бабий… дело известное…
Матвей Ильич как стоял, так и застыл на месте. Он понял жену. С минуту он стоял таким образом, не шевелясь, как статуя, потом поднял глаза, огляделся вокруг, медленно потер себе лоб и тихо, как бы даже совершенно спокойно, спросил:
— А кто — не знаешь?
— Вестимо кто…
— Верещагин, да? — прервал ее Матвей Ильич так же спокойно.
— Он самый…
— Я так и знал.
Матвей Ильич снова помолчал.
— Ну, что ж теперь… лечить надо… у нее горячка… бред…
— Вестимо, надоть.
— А еще что надо? — как-то горько-озлобленно спросил Матвей Ильич, помолчав.
— Бог весть…
— Надо убить Верещагина… вот что еще надо… — произнес он тоном непреклонной решимости.
Анна Степановна вытаращила на него глаза.
— Да, убить!.. Убить!.. Убить!.. — вдруг возвысил голос Матвей Ильич и сейчас же пошатнулся, точно толкнутый кем-нибудь, упал перед постелью дочери и зарыдал, зарыдал, как малый ребенок…
Приехав к Грудзинской, Лубенецкий без околичностей приступил к делу. Он сообщил ей с разукрашениями, что на их светлый горизонт надвигается туча в виде какого-то розыска и что этот розыск находится в руках сыщика. Лубенецкий думал испугать этим сообщением панну, однако ж этого не случилось. Панна нисколько не испугалась. Напротив, она была даже весела и ей нравилось, что Лубенецкий как бы перетрусил, чего, однако, на самом деле не было. Лубенецкий хотел придать только более важности предмету. В конце концов, он сообщил панне, что в этом отношении потребуется ее помощь.
— Какая? — спросила панна.
— Вы должны будете побывать у сыщика.
— О, это хорошо!
— Не совсем.
— Почему так?
— Сыщик препорядочный мерзавец.
Панна подумала.
— Так что ж?
— Не лучше ли вам будет отправиться вместе с панной Эмилией?
Панна снова подумала и решительно сказала:
— Я поеду одна.
В тоне ее голоса было столько-самоуверенности, решимости, что Лубенецкий не находил нужным настаивать на своем предложении.
— Как хотите!.. — проговорил он.
— А в чем дело?
— Нам нужно добыть у сыщика этот розыск.
— Как?
— Панна Антонина, не мне вас учить!
— Стало быть, всякие средства хороши, — проговорила лукаво панна.
— Всякие… — ответил, прикусывая губу, Лубенецкий.
— Ну, хорошо. Я постараюсь. Когда же надо?
— Чем скорей, тем лучше.
— А живет он где?
Лубенецкий дал адрес сыщика.
— Хорошо. Я постараюсь. Только, может быть, у него и нет ничего такого, о чем вы говорите.
— Есть. Я в этом уверен. Да хотя бы и не было, все равно можно узнать кое-что и другое.
— Хорошо. Я постараюсь.
Лубенецкий вскоре уехал. Нехорошо ему как-то было. Он был зол и на себя и на других. Больше всего он злился на то, что панна так охотно согласилась ехать к сыщику. Лубенецкому хотелось бы, чтобы она отказывалась, стыдилась посетить сыщика и потом уже, в крайней необходимости, согласилась. Между тем ему было бы тоже неприятно, если бы она отказалась наотрез. Такова уж логика влюбленных. В эту ночь он до утра пробыл в каком-то трактире, где куролесили купчики. Он как-то познакомился с ними и кутил вместе. Компания полюбила его. Лубенецкий умел рассказывать, умел шутить. Но страннее всего, что он в этой же компании встретил молодого Верещагина, с которым он только что познакомился в своей кофейне. Верещагин, видимо, был чужд компании и попал в нее нечаянно. Он держался как-то особняком.