И действительно, Лубенецкий и Метивье были два зверя, одинаково хищных, одинаково сильных, действовавших во имя одного принципа, но стоявших на разных ступенях общественного положения. Метивье был агент-аристократ. Лубенецкий — плебей.

В своих сферах они были велики и приносили немалую пользу тем, кому нужна была их услуга. А услуга их нужна была для Бертье, Бертье, который для Наполеона был все — и начальник штаба, и камердинер, и чуть ли даже не повар. Словом, Бертье был для Наполеона тем, чем был для Ришелье монах Иосиф.

Об именах Метивье и Лубенецкого знал даже сам Наполеон. Он и не мог не знать их, если их знал Бертье.

А Бертье знал их обоих очень хорошо. Он знал, что если послать их в Москву вместе, чтобы они действовали общими силами, то из этого не выйдет ничего: они непременно перессорятся, и дело останется ни при чем. Бертье поступил в этом отношении благоразумнее. Он, посылая каждого из них отдельно, делал вид, что уполномочивает на агентуру одного только посылаемого. Таким образом, Лубенецкий и Метивье, отправляясь в Москву, каждый со своими инструкциями, были убеждены в самостоятельности и единоличности своих действий и поэтому действительно работали смело и неутомимо, чего, собственно, и добивался Бертье.

Но вот, как видите, нежданно-негаданно, в лице сыщика Яковлева дорогу Лубенецкого перебежала черная кошка. Лубенецкий узнал, что деятельность его далеко не самостоятельна и что он в Москве, может быть, один из последних агентов.

В сердце его закипела невольная злоба против Метивье, и он с нетерпением ожидал рокового для себя разъяснения.

Подвыпивший Яковлев давно уже искал в уме своем нити для сближения, посредством ловкого оборота, с Лубенецким и, на скорую руку не находя его, снова обратился к Метивье.

— Послушайте, Федор Андреевич, — заговорил Яковлев, — ведь я вам без шуток говорю: этот Метивье, хохлатый французик, агент Наполеона.

— Так мне-то что ж! — отделывался Лубенецкий.

— Как что?

— Да так что!

— Ну, в таком случае вы, Федор Андреевич, не коммерческий человек.

— Не знаю, при чем тут коммерция.

— А при том, при чем следует.

— Сомневаюсь.

— Потому и сомневаетесь, что вы не русский человек. Русские люди так не говорят. Русский человек всегда норовит на грош пятаков купить.

Лубенецкий молчал.

— Так вот-с, — продолжал Яковлев, — дело-то такого рода. Хотя мусью Метивье и славный французик, а «пососать» бы его не мешало.

— Как так — «пососать»?

— А очень просто!

— Например?

— Да «потеребить» бы его насчет деньжонок.

— А! — протянул, точно зевая, Лубенецкий и подумал: «Да этот Яковлев, как я вяжу, сам напрашивается быть мне полезным относительно Метивье. Если он не хитрит, то, наверное, сердит за что-нибудь на француза и хочет его обобрать».

— А? Как вы думаете? — добивался Яковлев, как будто речь шла о таком деле, которое Лубенецкому, как его другу и приятелю, давно уже было известно.

— Что ж, потеребите, если это вам нравится, — ответил Лубенецкий, слегка пожимая плечами. — Я тут при чем же?

— А при том же: я один не справлюсь.

— Вы… не справитесь?

— Да, батенька, не справлюсь. А отчего? Стар стал. Бодрости нет. Дел много, а денег — ни шиша. Только и живу приношениями добрых людей. Гол как сокол.

Яковлев при этом сделал такую жалкую и такую убогую мину, что Лубенецкий невольно поверил его бедности.

А сыщик далеко не был беден. Напротив, он даже мог назваться капиталистом, несмотря на то, что по большому размеру сыскных операций он был в необходимости употреблять в дело значительные суммы денег.

Не было в Москве такого заведения, которое бы в известное время не несло Яковлеву своей дани. Особенно в этом отношении составляли его доходную статью «веселые дома», для содержательниц которых он был грозой, а в случае нужды и самой благонадежной зашитой. Кроме этого, он брал дань и с посетителей «веселых домов», особенно же с богатых купеческих сынков, которые кутили там тайно от своих родителей или супруг. Эти «добровольные приношения», как называл их Яковлев, давали ему ежемесячно весьма и весьма-таки кругленькую цифру рублей. Сверх этих доходных статей была у Яковлева и еще одна доходная статья, которую он называл «затычкой». «Затычка» заключалась в следующей проделке. Вынудив, например, у какого-нибудь вора чистосердечное признание и потом производя следствие, Яковлев имел невинное обыкновение обращаться с подсудимым очень фамильярно и давать ему сам или своего горбуна-письмоводителя Тертия Захарыча косвенные советы, вследствие которых вор показывал, что он продал какую-нибудь краденую вещь называемому им человеку, всегда довольно зажиточному, но не имеющему большого значения в обществе и хороших связей. У мнимого укрывателя краденых вещей Яковлев производил внезапный домовой обыск, по большей части ночью, и хотя краденой вещи не находил, но, несмотря на это, брал его под стражу. Дело понятное, что тот откупался и выходил из-под ареста. Вообще знаменитый московский сыщик в добывании денег, как и в розысках, не пренебрегал средствами и драл, что называется, с живого и с мертвого.

— Так вот-с, батенька, дела-то наши каковы! — жаловался Яковлев. — Поневоле душой покривишь. Да и то сказать: перед кем? — переменил он тон. — Ну, будь человек порядочный, порядочный гражданин, член общества, а то ведь так — мазура какая-то, французишка поджарый! Ну, скажите, отчего его не обобрать, подлеца, как липку какую-нибудь? Ведь надо обобрать, как думаете?

С этими словами Яковлев плутовато посмотрел на Лубенецкого.

Лубенецкий давно уже радовался тому, что сама судьба наводит на него Метивье. Ему давно хотелось сказать Яковлеву: «Грабь его, подлеца, сколько твоей душе угодно, я помогу», но он опасался, что нет ли со стороны Яковлева какой-нибудь ловушки, и поэтому держал свой язык на привязи.

Видя, что пан Лубенецкий все еще корчил из себя невинного агнца, Яковлев просто сказал:

— Ты хитри не хитри, ясновельможный пан, а то, что я тебе говорю, ты намотай на ус, тем более что я тут что-нибудь найду, а ты что-нибудь обрящешь. Метивье богат и имеет обширные связи. Источник его наживы неистощим. Пусть же он будет нашим источником. Скажу тебе откровенно, пан, сладить с ним я один не в силах. Мне нужен был хороший сотоварищ. Я искал его и нашел. Сотоварищ этот — ты. Надеюсь, что ты не погнушаешься знакомством со мной. Мы, во всяком случае, стоим друг друга. Ты теперь поймешь, почему я тебя и остановил сегодня… Ну, что ты на это скажешь, пан Лубенецкий?

— Скажу одно: согласен, — ответил Лубенецкий, — потому что я должен согласиться…

— Ну, как бы там ни было, а мне только и надобно… Но… еще несколько слов, ясновельможный.

— Говорите.

— Союз наш должен быть в секрете.

— От вас зависит.

— Сети свои мы будем раскидывать не на одного Метивье, а вообще на всех щук, какие нам будут попадаться на пути. Мы только начнем с Метивье, как с более подходящей нам в это время личности.

— Далее.

— Далее, — прищурил плутовато глаза Яковлев, — панна Грудзинская пусть не забывает нас.

— Как, вы ее знаете? — удивился Лубенецкий.

— Даже имел счастье видеть вчера, — улыбнулся сыщик. — Я вчера исправлял должность смотрителя Тверских ворот и собственноручно вписал паспорта двух панн в книгу.

Лубенецкий пожал плечами.

— Что? Удивляетесь? — подмигнул Яковлев. — Впрочем, удивляться нечему. Так случилось…

— Что же далее?

— А далее…

Яковлев помолчал.

— Да что далее! — тряхнул он головой. — Далее — видно будет… А теперь, в знак нашей новой дружбы, поцелуемтесь и разопьем графинчик «ерофеичу»… У тебя есть «ерофеич»?

— О, как не быть!

— И прекрасно! Твою руку, товарищ!

Лубенецкий протянул руку.

— Но, чур, пан, не хитрить!

— А вы?

— Ни-ни! — потряс головой Яковлев.

— В таком случае и я — ни-ни!

— Верю! — воскликнул Яковлев. — Между честными людьми не должно быть подлостей.