— Милости просим, — говорил он, — вот сюда.

— Хорошо, хорошо, — бормотал Яковлев, беспечно направляясь в указанную комнату.

В ту минуту, когда Яковлев, по-видимому, совершенно не оборачиваясь, отворял дверь, Лубенецкий мгновенно проскользнул около буфета и сейчас же очутился около Яковлева.

Яковлев и Лубенецкий вошли в отдельную комнату, в которую последний впускал только избранных гостей.

Комната отделана была в чисто восточном вкусе: в ней стояли настоящие турецкие оттоманки, пол устлан коврами, и окна, выходившие на глухой двор, были составлены из разноцветных стекол. Вместо потолка высился небольшой купол, откуда спускалась бронзовая лампа с матовыми колпаками.

— Э, да у вас славная комната! — сказал Яковлев, входя туда впереди Лубенецкого и быстро окидывая опытным взглядом стены и небольшой купол.

— Для дорогих гостей берегу, — ответил Лубенецкий.

— Стало быть, и я у вас дорогой гость?

— О, еще какой!

Яковлев улыбнулся и тронул Лубенецкого за плечо.

— Если вы говорите правду, пан, то, верьте мне, и я не останусь в долгу. Вы, может быть, найдете во мне не только приятного товарища, но даже друга.

Это было сказано Яковлевым так просто, так неподдельно звучал искренностью его голос, что Лубенецкий невольно подумал: «А что… может быть, и в самом деле он порядочный человек». Оглядевшись, порядочный человек тотчас же сел.

Лубенецкий позвал свою пани-добродзийку, как он называл пани Мацкевич, и приказал подать две чашки кофе и две трубки.

Через несколько минут кофе стоял уже на столе, а трубки набиты отличным турецким табаком, необходимой принадлежностью тогдашних кофеен и гербергов.

Тип кофеен и гербергов, какие существовали в то время, в первой четверти нынешнего столетия, совершенно исчез в Москве и начал заменяться подобием нынешних гостиниц, трактиров и портерных. В настоящее время о них совершенно забыли, как будто их и не существовало, но в описываемую эпоху ни одна улица в Москве не обходилась без кофейни и нескольких гербергов.

Только что пан Лубенецкий успел учтиво предложить Яковлеву чашку кофе и тот только что успел хлебнуть один глоток, как в комнате появилось совершенно новое лицо.

Появление лица озадачило Лубенецкого. Он обернулся и довольно грубо сказал:

— Вы не туда зашли, государь милостивый!

— Туда-с, туда-с, — было ему ответом. Лубенецкий вскинул глаза на Яковлева.

— Не к вам ли?

— Именно ко мне, — отвечал Яковлев, слегка привстав. — Рекомендую: письмоводитель мой Тертий Захарыч Сироткин. Прошу любить и жаловать.

Грубый тон Лубенецкого сразу превратился в самый учтивый и приятный.

— Садитесь, прошу, — сказал он.

— Ничего-с, и постоим-с.

— Зачем же стоять, можно посидеть. Не хотите ли кофе?

— Кофейку можно-с, отчего же-с, дело хорошее-с…

— Садись, Тертий, — проговорил!.. Яковлев, — гость будешь. Пан Лубенецкий человек хороший и тебя не обидит, — прибавил он, несколько повышая тон. — Право, человек хороший.

— Как можно-с… обидеть!.. — улыбнулся Тертий Захарыч, — я их давно знаю-с… Федор Андреич и мухи не обидит… право слово… не только что кого-либо-с… Я их давно знаю-с…

Лубенецкий выразительно посмотрел на говорившего.

— Как, вы меня знаете?

— И очень даже хорошо-с.

— Ага! — неопределенно протянул Лубенецкий и прибавил:- Впрочем, кто ж меня не знает в Москве…

— Конечно-с… верно-с… Но только мы немного получше других знаем-с…

«Экие мерзавцы!» — мысленно ругнулся Лубенецкий и учтиво проговорил:

— Садитесь же.

Тертий Захарыч действительно был письмоводителем у знаменитого сыщика.

Это был выгнанный из службы чиновник, великий мастер крючкотворства, в некотором роде правая рука Яковлева во всех вопиющих против человечества проделках.

Трудно было найти что-нибудь гаже этой личности.

Безобразный с лица, горбатый, он был настоящим олицетворением зла и ехидства. Но Яковлев любил его, и никакое дело не начиналось им без этого горбуна.

Горбун знал свою силу, но держал себя перед Яковлевым безукоризненно скромно. Это еще более придавало ему вес и значение. В свою очередь, и Яковлев обращался с ним совсем не по-начальнически. Только иногда, при посторонних чиновниках, он позволял себе приказывать ему. Наедине же он вел себя с ним как друг и приятель.

Лубенецкий, таким образом, очутился между двух огней. Ему предстояло выдержать напор двух особ, которые своими проделками приводили в ужас всю тогдашнюю Москву.

Содержатель кофейни чувствовал, что ему предстоит какая-то странная пытка, и не мог надивиться на мизерность и кажущуюся незначительность этих двух особ.

Яковлев и Сироткин действительно были особы замечательно мизерные в настоящем их виде, и, глядя на них со стороны, за них просто делалось грустно. Но стоило только этим двум особам развернуться, и из них выходили чудовищные гиганты.

Они очень скромно теперь прихлебывали кофеек, как будто ничего особенного им и не предстояло, так что Лубенецкий, взглядывая на них по временам из-за своей чашки, готов был допустить, что они далеко не опасные люди.

Яковлев попросил водки.

XII

Водка не замедлила появиться на столе.

Пани-добродзийка, Мацкевич, сама лично принесла большой графин и поставила перед Яковлевым.

Яковлев кивком головы поблагодарил ее и сейчас же взялся за рюмку.

В это время Тертий Захарыч, нос которого от пьянства никогда не переставал быть багровым, устремил глаза на графин, а потом быстро перенес их на Яковлева.

Яковлев слегка кашлянул и поставил рюмку на прежнее место.

— А вы с нами, Федор Андреевич, не выпьете? — спросил он Лубенецкого.

— Отчего же, выпью, — ответил Лубенецкий, сообразив о подозрительности ищеек.

— В таком случае хватите-ка рюмочку. А потом уж и мы хватим с Тертием Захарычем.

— Хватите-ка-с, — осклабляясь, проговорил Тертий Захарыч.

Лубенецкий молча налил рюмку и выпил.

— Вот, теперь и нам можно, — произнес Яковлев, наливая две рюмки.

— Можно-с… теперь… и нам… — осклабился Тертий Захарыч, и рюмка водки мгновенно юркнула в его широко разинутый рот.

Выпил и Яковлев. Но он выпил сдержанно, спокойно, как подобает чиновнику двенадцатого класса, т. е. сначала понюхал, потом пригубил, а потом уже выпил. После выпивки он поднял рюмку, посмотрел на свет, повертел ею и отчетливо поставил на стол.

— Еще по рюмочке… не угодно ли?.. — предлагал Лубенецкий.

— Можно… это не мешает!

Выпили еще по рюмке, потом еще, и через каких-нибудь минут двадцать графин был совершенно пуст. Лубенецкий предложил еще.

— Нет, теперь будет, — проговорил Яковлев и вдруг ни с того ни с сего обратился к Лубенецкому со следующим вопросом:

— Скажите, пожалуйста, Федор Андреевич, вы не знаете доктора, француза Метивье?

— Какого Метивье? — тоном незнания спросил Лубенецкий.

— А того самого, которого, как вас и меня, знает вся Москва, особенно же княжны да графини разные?..

Лубенецкий покачал головой.

— Нет, не знаю.

— Быть не может! Ведь это модный доктор… Брюнет еще такой… на лбу хохол… высок ростом, красив лицом… Как же вы не знаете?

— Не знаю.

— Странно.

— Ничего нет странного. Сами же вы говорите, что он модный доктор и что его особенно знают княжны да графини разные. А я в дома князей не вхож. Откуда же я буду знать их модных докторов.

— Гм! — промычал Яковлев и подумал: «хитер бестия».

Лубенецкий в самом деле не знал лично Метивье, хотя и слышал про него.

А Яковлев спрашивал у Лубенецкого про Метивье неспроста.

Метивье был одним из тайных агентов французского правительства и под видом доктора успел втереться в самые лучшие и высшие дома Москвы. Он особенно пришелся по вкусу молодым особам женского пола из аристократических семей. Они в нем души не чаяли, а некоторые были влюблены по уши. Этот французик был настолько ловок, что даже такой умный администратор, как граф Растопчин, принимал его у себя в доме и долго не подозревал в нем тайного агента Наполеона.