Это удивило Лубенецкого, но он промолчал.

— Надеюсь, — промолвил Яковлев, не выпуская руки Лубенецкого, — вы в другой раз из благоразумия не протянете эту руку к моему горлу… Да?

Лубенецкий сделал легкое наклонение головой, явно говорившее, что он сознает свой необдуманный поступок, извиняется, и, в свою очередь, пожал руку Яковлева.

— Вот и прекрасно! — проговорил Яковлев весело. — Я вас понял, и вы меня поняли. Худой мир лучше доброй ссоры. Но позвольте, и я даю вам честное слово, быть с вами честным человеком. Не думайте, чтобы у меня не было своих честных взглядов на дело. Узнаете меня покороче — удостоверитесь. Пойдем-те, однако. Видите, почти уже рассвело, и в кофейне вашей, вероятно, сидят уже ранние посетители. Пойдемте в вашу кофейню.

— Пойдемте, — согласился Лубенецкий.

Новые приятели тронулись.

Так как путь их был недалек, то они вскоре и очутились на Ильинке, перед домом, где находилась кофейня Андреева-Лубенецкого…

X

Слава Яковлева, как сыщика, прогремела в первой четверти нынешнего столетия по всей России.

Фамилия его была известна старому и малому, и притом в таком роде, что самые капризные и крикливые дети умолкали, если им говорили: «Идет сыщик Яковлев».

Яковлев служил в московской полиции; следственным приставом, но вообще был известен под названием московского сыщика и сохранил это название до гробовой доски, вовсе не гнушаясь им.

Гавриил Яковлевич Яковлев по происхождению был из военных кантонистов и службу свою начал аудиторским писарем. На поприще же сыщика он вступил в 1803 году и оставался им включительно до 1828 года.

В то время, о котором идет повествование, Яковлев только что вошел в славу.

Обуреваемый этой славой и желая еще больше отличиться перед начальством, он употреблял все старания к отысканию каких-либо преступлений, не только совершившихся, но скрытых от правосудия, а даже и имеющих совершиться.

Случай натолкнул его на личность Лубенецкого, и он обеими руками ухватился за него.

Правда, Яковлев не знал за Лубенецким никаких преступлений, которые бы дали повод преследовать его, изощряя на то свои хищнические способности, но для Яковлева было довольно и того, что он узнал.

Он узнал, кем был и кем стал пан Лубенецкий, а это в глазах опытного сыщика было равносильно тому, что пан Лубенецкий — вор, убийца, заговорщик.

Не мог же, как думал Яковлев весьма основательно, человек ни с того ни с сего переменить три религии.

Осторожно, исподволь он начал искать случая встретить Лубенецкого наедине, врасплох.

Случай этот, как видите, представился и еще более убедил знаменитого сыщика, что за паном Лубенецким что-то водится.

Этот же случай навел и пана Лубенецкого на мысль, что про него кое-что знают и что он должен держать ухо остро.

Невзирая на взаимную подозрительность, пан Лубенецкий и Гаврила Яковлев вошли в кофейню как старые знакомые, друзья даже. Они весело разговаривали и смеялись, но в душе каждого из них была целая бездна мерзости, которую они сулили друг другу.

XI

В кофейне Лубенецкого никого не было, да и не могло быть. Шел пятый час утра. А в такую рань редко кто заглядывал туда.

Но в кофейне все уже было готово для приема посетителей: столы накрыты, трубки расставлены, стойка унизана грудой чашек и корзинок с хлебами, пол чисто выметен.

Кофейня Лубенецкого вообще отличалась чистотой, опрятностью и даже некоторого рода излишней роскошью.

Всему этому кофейня обязана была никак не самому Андрееву-Лубенецкому, который, собственно говоря, почти не занимался ею. Ему было не до кофейни. Занималась кофейней одна женщина, которую он выписал из Варшавы. Она-то и была виновницей того, что кофейня Андреева в доме Плотникова славилась на всю Москву.

Лет ей было около сорока пяти.

Замечательно худощавая и длинная, она принадлежала к роду так называемых в Польше «кухместринь».

Тип «кухместринь» не исчез в Польше, да едва ли когда-либо и исчезнет. Это тип, выработавшийся годами и теми условиями, в которых находится католическое духовенство.

Католическое духовенство и есть именно то начало, которое создало их.

«Кухместринями» обыкновенно бывают дочери бедных шляхтичей и однодворцев, более или менее в молодости смазливенькие. С ранних лет они пристращаются к храму Божию и не пропускают ни одной «мши». В костеле они скромно усаживаются на скамейках, читают молитвенник и с нетерпением ждут обноса вокруг храма местной чтимой иконы «Матки Бозкой». Когда настает это время, они берут поочередно на свои юные плечи икону и считают за богоугодное дело и счастье нести ее. Ксендз-пробощ обыкновенно долее других исповедует этих юных молельщиц, ибо они сами жаждут этого, считая себя великими грешницами. Они раньше других приходят в храм, позже других уходят. Постятся не только по средам и пятницам, но даже по субботам и понедельникам, не говоря уже про Великий и другие посты, в которые они считают за грех даже посмотреть на молоко. Ксендз-пробощ почти всегда поощряет этих девушек-молельщиц в их христианских чувствах, и, в конце концов, они разбредаются по «плебаниям», чтобы служить ксендзам-пробощам.

У ксендзов они в большинстве случаев так уживаются, что даже успевают забрать в свои руки не только ксендзовское хозяйство, но даже и самих ксендзов. Они так ловко ведут свои дела, что по смерти ксендза-пробоща все ксендзовское хозяйство непременно переходит к ним, нередко, разумеется, и с кое-каким другим, не особенно безгрешным прибавлением. Жизнь у ксендза-пробоща кладет на этих госпож совершенно своеобразный отпечаток, отпечаток вовсе не симпатичный. Какой бы у них сначала ни был добрый или простой характер, но, пожив у ксендза, они с приобретением названия «кухместрини» приобретают и замечательно злой и ехидный нрав. Кроме всего этого, из них вырабатываются очень дельные и экономные домоводки, почему они в зрелые года, невзирая на свой сухой нрав, втираются не только в средней руки дома, но и в дома аристократические, где делаются, как и у ксендзов, тоже полными домоправительницами, и домоправительницами необходимыми.

Для многих семей и отдельных личностей такого рода домоводки или ключницы так же необходимы, как хлеб и вода.

Если в дом вотрется такая женщина, которая знает, как надобно стлать и убирать постель, куда выметать сор, где класть грязное и где чистое белье, где держать серебро, как выпроводить кредитора, кого принять и кому отказать, — эта женщина тотчас же делается необходимой. Как бы она ни была гадка, скверна и отвратительна, хотя бы она всякий день воровала по рублю, господа ее любят, не могут обойтись без нее, при ней советуются, радуются, горюют. Она пронюхает все тайны и всегда найдет какое-либо средство выпутаться из любого затруднительного положения. На нее сердятся, негодуют, бранят, нередко сталкивают с лестницы, а на другой день она подает отличный кофе, как ни в чем не бывало, и господа снова довольны ею.

Даже великие люди не избегают когтей этих домоводок. У каждого из них было что-либо подобное, и, замечательно, великие люди не стыдились быть перед ними слабыми, нерешительными, не боялись перед ними разговаривать с самим собою, грустить, трусить, приготовляться к известной роли, падать духом.

Пани Мацкевич, домоводка Лубенецкого, соединяла в себе все вышеописанные достоинства и потому была весьма замечательной хозяйкой.

Лубенецкий уважал ее, был с ней на дружественном «ты» и, надо правду сказать, иногда как будто несколько побаивался ее. Впрочем, они были довольны друг другом и жили согласно.

Когда Яковлев и Лубенецкий вошли в кофейню, пани Мацкевич уже сидела за буфетом и вязала свой неизменный чулок. При входе их она слегка привстала, поклонилась и снова села, углубившись в свою работу.

Лубенецкий ответил ей поклоном и мгновенно сделал, глазами какой-то знак.

Пани Мацкевич встрепенулась и взглянула в упор на Лубенецкого, но Лубенецкий в это время уже приглашал Яковлева войти в отдельную комнату.