«А, — пробежало в голове пана, — струсила! Я так и знал, что струсит. Это мне на руку. По крайней мере, будет помогать мне так, как только может. А то она, как вижу, начала дурачиться со мной. Мне это совсем не нравится, хотя она при этом и выказывает много женственной грациозности».

Желая еще более смутить девушку, Лубенецкий проговорил:

— Что? Что? Вот что. Ежели мы только хотя немного оплошаем, нам несдобровать в Москве.

— Неужели? — воскликнула озадаченная девушка.

— Да, да, несдобровать, — подтвердил в раздумье Лубенецкий.

Панна вытаращила на Лубенецкого глаза. Она не на шутку перетрусила. Она очень хорошо знала Лубенецкого и, зная его, знала также, что он на ветер слов не кидает. Уж если сказал, что они в опасности, то уж действительно есть какая-нибудь опасность, которую во что бы то ни стало надо предупредить. Для Лубенецкого же, собственно говоря, не было никакой опасности. Ни Яковлев, ни Метивье вовсе не пугали его. Он надеялся на свои силы и действительно как бы даже помимо своей воли вывертывался всегда даже из самых затруднительных положений. А от Яковлева и Метивье ему даже и особенной опасности не предстояло. Яковлеву невозможно было уличить его в чем-нибудь, а Метивье только одно и мог сделать, что донести французскому министру полиции Савари о каком-либо нерадении к делу Лубенецкого. Но Лубенецкий был так далеко от исполнителя тайных поручений Наполеона и так набил свои карманы франками и русскими рублями, что для него этот донос вовсе не составил бы ничего угрожающего. Уж ежели бы на то пошло, то он даже просто-напросто мог кинуть свою роль агента и остаться жить в Москве навсегда, плюнув на всяких Савари и Метивье. Одно только самолюбие и заставило Лубенецкого обратить на все это внимание. Надо заметить, что Лубенецкий был отменно самолюбив и превосходство других просто приводило его в негодование.

Испуг же Грудзинской был весьма понятен. С прекращением дел Лубенецким прекратились бы и ее ресурсы на жизнь. А для нее это было бы невыносимо. Она уже успела привыкнуть блистать и пользоваться благами и относительным независимым положением, которое достигается только материальным благосостоянием. Другого чего-нибудь в виду у панны не имелось. Кроме того, она настолько привыкла к Лубенецкому, что разлука с ним показалась бы ей неприятной. Хорошенькая панна, несмотря на свою бойкость, развязность и ловкость, была еще настолько неопытна, что не знала себе цены и не умела разгадать Лубенецкого в отношении к себе. Она все еще думала, что служит для Лубенецкого поддержкой в его деле, и поэтому он благоволит к ней. Между тем Лубенецкий давно уже смотрел на хорошенькую девушку совершенно с иной точки зрения, хотя и держал себя в отношении к ней достойно и прилично. Девушка и не подозревала, что, собственно, труд ее по агентуре для Лубенецкого не составлял ничего особенного и что если бы он окупался ей при других обстоятельствах, то окупался бы весьма скудно.

Некоторое время Лубенецкий и Грудзинская сидели молча. Он наслаждался действием своих слов, она в глубине души своей решалась действовать с Лубенецким серьезнее и не относиться так легкомысленно к делу, как она думала было относиться. Лубенецкий подметил это и решил получить от девушки категорический ответ, ибо ему и в самом деле нужна была помощница в предполагаемой борьбе с Яковлевым и Метивье, которого он, не зная, ненавидел уже всей своей душой.

— Ну-с, панна, что на это скажете? — спросил он, переменяя угрюмый тон на несколько иронический.

— Я скажу одно пану, — ответила серьезно девушка, — если какая-то комета действительно для нас опасна, то пан может располагать мной как ему угодно.

— Да? — улыбнулся весело Лубенецкий.

— Да, пан, — ответила Грудзинская, несколько потупя голову.

— О, если так, — проговорил Лубенецкий, вставая и подходя к ней, — то нам с вами опасаться нечего.

— А велика опасность? — поглядела на него панна.

— Не особенно, но… как бы это вам сказать — жертв особенных вовсе не потребуется. Потребуется только маленькая энергия, терпение и, главное, небрезгливость.

— Да? — прищурилась девушка, — только-то?

— Будьте уверены, не более, — проговорил Лубенецкий, целуя ее руку.

В это время в соседней комнате послышались шаги. Лубенецкий встал.

— Эмилия, ты? — спросила Грудзинская.

— Я, панна, — проговорила, входя, Эмилия.

— Что ты?

— Там пришел господин.

Грудзинская вопросительно подняла глаза на Лубенецкого.

— Это мой хороший знакомый.

— А! — протянула панна.

— Что же, прикажете позвать?. - спросила Эмилия.

— Нет, я сам пойду встретить его, — проговорил Лубенецкий и вышел, кинув на Грудзинскую особенно выразительный взгляд.

Эмилия вышла вслед за ним. А панна Грудзинская вдруг быстро встала, оправилась и самым предательским образом развалилась на небольшом диванчике, причем одна ножка ее с особенной прелестью выглядывала из-под богато шитого платья.

Когда Яковлев и Лубенецкий вошли в комнату Грудзинской, она даже не тронулась с места, чтобы встретить их; Казалось, она тихо дремала. Войдя, Яковлев развязно поклонился по направлению к диванчику, на котором полулежала Грудзинская, и проговорил:

— Квартирка эта, кажется, мне несколько знакома.

Лубенецкий, успевший уже с утра освоиться со всезнанием Яковлева, нисколько не удивился этому.

— Очень может быть, — ответил он совершенно спокойно. — Вы так хорошо знаете Москву, что меня это нисколько не удивляет.

— Право, знаю, право, знаю, — говорил между тем, оглядываясь, Яковлев. — Вот тут, мне кажется, есть комната, обитая голубоватой материей. Мебель светлая. Два окна на двор. А вот сюда, направо, кажется, комната в четыре окна, которые выходят в переулок. Там, в углу, шкаф красного дерева с плтайными ящичками. Мебель там пунцовая. Такая же материя и на стенах с серебристыми искорками…

— Нет, нет, вы немножко ошиблись, — перебил его Лубенецкий, искривляя губы в досадливую улыбку, — вы немножко ошиблись, Гавриил Яковлевич. Теперь там мебель вовсе не пунцовая, а лиловая. Такая же и материя на стенах. Шкафа нет. На месте шкафа стоит постель Грудзинской, которую я вам и представляю, мой добрый друг:.

С этими словами Лубенецкий подошел к дивану и взял осторожно Грудзинскую за руку. Грудзинская сперва открыла глаза, которые, казалось, были закрыты, потом слегка зевнула, а потом, вся еще не приподнимаясь, чуть-чуть слышно проговорила:

— Ах, это вы… вы…

Она вдруг замялась и не знала, как перед новым знакомым назвать Лубенецкого, но новый знакомый сам поддержал ее.

— Лубенецкий, хотите сказать, — подхватил Яковлев. — Да, да, он самый. А я… имею честь представиться… я — Гавриил Яковлевич Яковлев, следственный пристав…

— Ах, — вдруг вскочила с дивана Грудзинская, — я и не заметила, как вы вошли!

— Ничего, пожалуйста, не беспокойтесь, сударыня, — проговорил Яковлев, — мы люди простые и невзыскательные.

— Рекомендовать вам, мадемуазель Грудзинская, Гавриила Яковлевича, нечего: он сам себя отрекомендовал. Я только могу прибавить, что с настоящего дня это лучший мой друг.

— Очень приятно, — грациозно проговорила Грудзинская и протянула Яковлеву руку.

Яковлев, пожимая руку Грудзинской, в упор смотрел на нее.

Девушка, однако, не смутилась и предложила, мило и грациозно улыбаясь, обоим кавалерам присесть в ее скромном девичьем уголке.

Кавалеры присели.

Разговор сначала не вязался: все чувствовали себя как-то не на месте, тем более что не было ни малейшего предлога к тому, для чего они, собственно, собрались и кому что, собственно, было надобно. И Яковлев, и Лубенецкий, и Грудзинская чувствовали, что они взяли на себя новые роли, но какие именно — определить не могли, и, кроме того, они не рнали еще и тех целей, каких они достигнут в этих новых своих ролях. Да и для чего вся эта странная комедия? Яковлев уже успел убедиться, что с Лубенецким ему не совладать. Лубенецкий постигнул ухватки Яковлева, какими он достигает своих целей, и потому нисколько не опасался его, будучи заранее убежден, что он, во всяком случае, сумеет отпарировать удары сыщика. Панна Грудзинская была почти ни при чем и вознамерилась все делать ощупью, по чутью, так как Лубенецкий не посвятил ее ни в какие тайны, а сделал только туманные намеки на что-то. Оставалось одно, и то только для одного Лубенецкого, интересоваться Метивье, которого он не знал, но имя которого смутило его и задело за живое.