Изменить стиль страницы

Это-то и нужно понять. Маяковский писал для миллионов, а Хлебников писал для Маяковского.

Хлебникова сначала никак не принимали и наконец стали принимать с трудом и напряжением, Маяковского принимали сначала с трудом и напряжением, а впоследствии с любовью и благодарностью.

Стихи вслух

Как правило, актерское чтение стихов существенно отличается от авторского. Не только отличается, но противостоит. Это две противодействующие стихии, противоборствующие одна другой, по сути исключающие друг друга.

Что во главе угла?

Артист считается прежде всего с правдой чувства и мысли, которые заложены в стихе, вскрывают его внутренний смысл; что же касается формы стиха, рифмы, ритма, поэтического звучания — для него это важно постольку поскольку. С поэтическими вольностями, которые могут идти вразрез с обычным строем разговорной речи, артисту трудно примириться.

В «Горе от ума» Фамусов говорит про служанку Лизу:

Скромна, а ничего кроме
Проказ и ветру на уме!

В этом неправильном ударении столько лукавства, иронии, тут и сердито поднятый палец, и лукаво прищуренный глаз.

Но исполнитель этой роли в Художественном театре жертвовал зарифмовкой и, нарочито кромсая и рифму и размер стиха, произносил «кроме» и шел дальше по тексту. А исполнителем был не кто иной, как Константин Сергеевич Станиславский, который создавал образ московского барина с такой непередаваемой яркостью и насыщенностью. Нельзя забыть, как при словах:

— Кузьма Петрович — мир ему!
Что за тузы в Москве живут и умирают! —

Станиславский крестил мелким крестом левую сторону жилета, там, где находится сердце. Вся старая Москва оживала в этом жесте.

Так или иначе артист известного направления читает стихи как прозу, не выделяя стихотворного размера, не бравируя звонкой рифмой.

Стыдятся они стиха, что ли?

Поэты по большей части перегибают палку в другую сторону, в сторону напевного произнесения, жертвуя смыслом, содержанием и сюжетом своих стихов во имя благозвучия и напевности.

По свидетельству современников, именно так читал свои стихи Пушкин, а до него многие поэты, начиная с Горация и Овидия.

Поэтов, которых я слышал, в этом смысле можно поделить на три категории.

Большая часть читала стихи спокойным, размеренным голосом, выделяя ритм и рифму и предоставляя содержанию своими путями доходить до сознания слушающих. Что же касается успеха у аудитории, он зависел не только от качества исполнения, но и от степени популярности автора. Александр Блок читал не слишком выразительно, но публика видела его живого, и это уже доставляло ей наслаждение — велика была его популярность. Читал он известные, ставшие классическими при жизни его вещи: «Незнакомку», «В ресторане», «Девушка пела в церковном хоре», «О доблестях, о подвигах, о славе», и, если запинался в начале строфы, публика хором подсказывала ему забытое слово.

Так же спокойно и четко, выразительно и бесстрастно читали Брюсов, Сологуб и многие другие, менее известные.

У поэтов другой категории напевность вступала в состязание со смыслом стиха, форма бросала вызов содержанию и одолевала его. Поэт начинал шаманить, публика переставала его понимать. Осип Мандельштам, выдающийся русский лирик, человек маленького роста, невзрачной внешности (его в шутку называли «мраморная муха»), читал свои произведения необычно торжественно, напевно, священнодейственно, и несоответствие между внешностью автора и его исполнительской манерой приводило порой к досадным итогам.

Он читал распевно, торжественно богослужебно-великолепные свои пятистопные ямбы:

Я опоздал на празднество Расина,
Я не увижу знаменитой Федры… —

и ни одна строфа, ни одна строка не доходили до аудитории. Публика сначала недоумевала, потом начинала улыбаться, и на пятой — седьмой минуте пробегал смешок, нередко переходивший в неудержимый хохот, ибо смех в зрительном зале эпидемически заразителен.

Так же распевно, пренебрегая внутренним смыслом стиха, совершенно однотонно произносил свои произведения Игорь Северянин, но тут была другая подача и другой прием у публики.

Большими аршинными шагами в длинном черном сюртуке выходил на эстраду высокий человек с лошадино-продолговатым лицом; заложив руки за спину, ножницами расставив ноги и крепко-крепко упирая их в землю, он смотрел перед собою, никого не видя и не желая видеть, и приступал к скандированию своих распевно-цезурованных строф. Публики он не замечал, не уделял ей никакого внимания, и именно этот стиль исполнения приводил публику в восторг, вызывал определенную реакцию у контингента определенного типа.

Все было задумано, подготовлено и выполнено.

Начинал поэт нейтральным «голубым» звуком:

Это было у мо-о-оря…

В следующем полустишии он бравировал произнесением русских гласных на какой-то иностранный лад, а именно: «где ажурная пе-э-на»; затем шло третье полустишие: «где встречается ре-эдко», и заключалась полу строфа двусловием: «городской экипаж» — и тут можно было уловить щелканье щеколды садовой калитки, коротко, резко и четко звучала эта мужская зарифмовка.

Так же распределялся материал второго двустишия:

Королева игра-а-ала
в башне замка Шопе-э-на,
И, внимая Шопе-эну,
полюбил ее паж!

Конечно, тут играла роль и шаманская подача текста, и подчеркнутое безразличие поэта, и самые зарифмовки, которым железная опорность сообщала гипнотическую силу: «пена — Шопена, паж — экипаж».

Нужно отдать справедливость: с идейностью тут было небогато, содержание не больно глубокое, но внешнего блеска — не оберешься!

Закончив чтение, последний раз хлопнув звонкой щеколдой опорной зарифмовки, Северянин удалялся все теми же аршинными шагами, не уделяя ни поклона, ни взгляда, ни улыбки публике, которая в известной своей части таяла, млела и истекала соками преклонения перед «настоящей», «чистой» поэзией.

Это можно было признать забавным, озорным музыкальным исполнением, формой, в какой-то мере соответствующей легкому содержанию, но в иных случаях бравада выходила за пределы терпимого. В одном стихотворении Северянин описывал некий свой мимолетный роман, имевший место во время железнодорожной задержки. Начинался опус словами:

Произошло крушенье,
и поездов движенье
Остановилось ровно
На восемнадцать минут…

Извольте представить себе, как звучали эти слова о катастрофе в такой специфической подаче!

Кто же из поэтов умел совместить смысловые и звуковые качества своих произведений? Кто умел вскрыть их реальное содержание, не жертвуя четкостью ритма и не скрадывая звонкость зарифмовки?

Тут вспоминается: сипловатое и бесконечно нежное оканье Сергея Есенина, литавроподобный, рокочущий выкрик Вадима Шершеневича, блестящая стихотворная тонировка Ильи Сельвинского, наконец, стремительная романтическая читка Павла Антокольского, который тогда еще был учеником Вахтангова, режиссером Третьей студии и владел аудиторией профессионально.

Но выше всех, ширю всех и глубже всех выражал искусство поэтического чтения, конечно, Владимир Маяковский.

Нужно считаться с двумя предпосылками. Маяковский, презиравший и высмеивавший досоветскую, мещанскую аудиторию, в новое, в советское время хотел быть понятым новым, советским зрителем и читателем. Он считал, что быть понятым его право, его обязанность, его священный долг.