Изменить стиль страницы
Мне нравится беременный мужчина…
Как он хорош у памятника Пушкина,
Одетый в серую тужурку
И ковыряет пальцем штукатурку.

Чем кончалось это стихотворение — неизвестно, потому что автору по причине бушевания аудитории дочитать опуса никогда не удавалось, и что случилось с беременным мужчиной возле памятника Пушкину, так и неизвестно до сего времени.

Маяковский, в лихо заломленном картузе, красный шарф на шее, зычным голосом распевал:

Ешь ананасы, рябчиков жуй —
День твой последний приходит, буржуй.

Это в августе семнадцатого, когда Октябрь не для каждого вырисовывался во мгле!

Я в Москву приехал в мае семнадцатого года и, должно быть, не позже, чем через месяц, впервые посмотрел на Маяковского влюбленными глазами в Большой аудитории Политехнического музея.

Он читал свеженаписанную поэму «Война и мир», а на афише его выступления было большими буквами начертано «Большевики Искусства»!

Это в июле семнадцатого года!

В том же кафе поэтов в Настасьинском кроме четырех «основоположников» подвизались многие, вышедшие и не вышедшие впоследствии в люди. Можно было слышать заливчатый тенорок Сергея Спасского, можно было видеть офицерскую талию Константина Большакова, нельзя было пройти мимо Сергея Есенина, который привлекал внимание своей юношеской трогательностью в трезвом виде и безудержным буйством — в подпитии.

Был Сандро Кусиков, о котором Маяковский сказал:

Много есть вкусов,
   вкусищ
      и вкусиков.
Кому нравится Маяковский,
   а кому —
      Кусиков.

Этот Сандро Кусиков — стройный, горбоносый кавказский горец — был загадкой для окружающих — никто не знал, то ли он грузин, выдающий себя за армянина, то ли армянин, выдающий себя за грузина. В имажинистах он тогда еще не числился, а был автором текста популярного цыганского романса:

Обид’но, досад’но
   до слез и до мученья,
Что в жиз’ни
   так позд’но
Мы встретились с тобой!

Со стихами современных поэтов выступали зачинатели жанра художественного чтения, главным образом женщины — Елена Бучинская (дочка известной юмористической писательницы Н. А. Тэффи), Эльга Каминская, Агнесса Рубинчик. Из артистов выступал В. В. Максимов, хороший драматический актер, признанный кинокумир, прекрасный мелодекламатор. Он читал в этой обстановке «Стеньку Разина» Каменского, читал хорошо, доносил обаяние поэмы до слушателя, преодолевая то недоверие, которое футуризм внушал рядовому обывателю.

На каком-то вечере, по окончании выступления, Маяковский отвечает на вопросы, вступает, так сказать, в «общение с аудиторией». Недалеко от него, в третьем примерно ряду, сидит более или менее пытливый, интересующийся искусством человек, который хочет со всей благожелательностью разобраться в сложном искусстве поэта. Маяковский ему так же благожелательно объясняет суть своего новаторства, построение образа, сложность рифмовки и прочее.

А через несколько рядов, примерно в ряду десятом или двенадцатом, сидит некий «воинствующий обыватель» — то есть мещанинишко, которому интересно подразнить поэта, сказать ему колкость, вызвать его на резкость…

И кричит этот субъект через все ряды:

— Маяковский, я ваших стихов не понимаю!

Маяковский (не отрываясь от разговора в третьем ряду, бросает в десятый). Прочтите еще раз — может, разберетесь!

— Я их два раза читать не собираюсь!

Маяковский (так же). Дайте вашим детям, они поймут и вам объяснят.

— Я своим детям ваши стихи читать не позволю…

Маяковский. А они слушаться вас не будут!

И все эти реплики сыплются на ходу, на ходу, не прерывая ни на мгновенье другого, серьезного, настоящего разговора!

Мне казалось, что блеск их можно сравнить только с блеском рапиры Сирано де Бержерака!

В нашей стране, в наших условиях искусство должно быть понятным, должно доходить до народа, входить в народ.

Когда в 1923 году, в аудитории МГУ, на литературном вечере Андрей Белый прочел известное стихотворение свое, кончавшееся словами:

Туда, где смертей и болезней
Лихая прошла колея —
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя! —

то тут же раздался отклик из публики: «Сам исчезни, туда тебе и дорога!»

Возникает вопрос: как понимать стихи, как воспринимать их, как их «вводить в свой духовный организм»? Критики, цензоры, редакторы говорят, что читатель хочет искусства понятного, доступного и легко воспринимаемого; все остальное от лукавого, снобизм, эстетство, формализм.

Так ли?

Маяковский сознательно боролся с гладкостью, певучестью, романсовостью стиха, сознательно ломал форму, корявил строку. Зачем? Если читатель, увидев в стихе нечто необычное, непривычное, отпугнется и отложит в сторону книгу такого рода — бог с ним, с таким читателем, поэт им не дорожит. Поэт мечтает о таком читателе, который сперва плохо разберется, но заинтересуется, со второго раза поймет, с третьего полюбит, а с четвертого раза будет знать наизусть эти стихи — именно благодаря их корявости, непричесанности, необычности.

Рабле в предисловии к своему знаменитому роману уподобляет читателя едоку, который грызет кость. Он тратит на это дело немало усилий, но, если он доводит его до конца, ему выпадает радость, — он может высосать из кости вкусный, жирный, сладкий мозг. Тогда его усилия оправданы, он видит, что потрудился недаром, но если мозга при этом не обнаружится — у едока останется поганый вкус во рту и омерзительный осадок на душе.

Не таковы ли ощущения при чтении заумной поэзии, при слушании какофонической додекафонии, наконец, при лицезрении абстрактной кляксографии?

Хлебников когда-то написал «Заклятие смехом»:

О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами,
Что смеянствуют смеяльно… —

и так далее до пароксизма шаманства.

О, рассмейтесь, смехачи!
О, рассмейтесь, смехачи!.. —

и так далее.

Это стихотворение всеми благонамеренными критиками прежних и нынешних времен воспринималось и рассматривалось как классический образчик бреда, чуши, недержания мысли и т. д. Оно было главным козырем в руках хулителей футуризма.

А почему не подойти к нему обоснованно и осмысленно? Не является ли этот опус просто известным грамматико-стилистическим упражнением? Не имеем ли мы дело, так сказать, с этюдом на тему о богатстве нашего языка? Поэт собирает все производные вокруг одного корня и располагает их в ритмическом порядке — только и всего.

В ответ на это мне скажут:

— Может быть, так оно и есть, но зачем? Кому это нужно? Кому интересно?

Попробуем перевернуть несколько страниц в истории литературы.

Лет через десять или пятнадцать после этих косноязычно-шаманских опытов Хлебникова Владимиром Маяковским были написаны «Стихи о советском паспорте», которые, что говорить, стали хрестоматийными, вошли в золотой фонд нашей литературы. Но разве нельзя допустить мысль, что перед тем как написать строку про «мою краснокожую паспортину», Маяковский выписал на бумаге или мысленно перебрал все производные от слова «паспорт» — именно в таком же духе: «Паспорт, паспортуля, паспортище, паспортеныш, паспортенок, паспортина… Вот! То, что нужно».