– Мой паспорт у вас в руках.
– Чего ж вы вздрогнули?
– Вздрогнул потому, что дверь так распахнулась, и что вдруг, когда я сидел здесь с добрыми людьми, вы сюда ворвались.
– Вздрогнули – стало быть, вы мошенник (zlodziej).
– Слушайте, сказал я приподнимаясь со скамьи: – “если я, в самом деле, мошенник, то пока надо мной приговор суда не произнесен, никто меня мошенником не имеет права обзывать. Вы только полицейская власть, а не суд, поэтому, покорнейше вас прошу или молчать, или если хотите со иной говорить, то говорить так же вежливо, как я сам с вами буду говорить.”
Жандармы осели.
– Да пан кто ж такой?
– По паспорту видите.
– Да у пана паспорт нигде не помечен.
– А разве внизу паспорта не подписано “Вена”?
– Да мы, пане, по-французски не знаем.
– Что вы по-французски не знаете, я в этом не виноват – я не школьный учитель.
– Однако, странное дело! зачем вы проехали сюда в Карпаты?
– Если я сюда приехал, стало быть, мне нужно было.
– По долгу службы мы должны пана обыскать.
– Обыскивайте, сделайте одолжение.
Со мной был фотографический аппарат и чемодан. Фотографический аппарат помещался в ящик в аршин длиной, в поларшина шириной и поларшина вышиной. Я немедленно раскрыл его сам. Чтоб аппарат мой не трясся в дороге, я обложил все банки и стклянки моими письменными принадлежностями. Чего только у меня не было в этом ящике! Были мои заметки, записки, всякие принадлежности дорожной канцелярии: чернильница, перья, ножик, стопа бумаги, табак, бинокль, несколько книг и прочая мелочь, которую каждый пишущий человек непременно с собой возит.
Жандармы были люди невысокого роста; один из них был поляк, по фамилии, если не ошибаюсь, не то Фер, не то Фрич; другой был просто-напросто чешский немец, то, что называют “бэмер” (ein Bohme), который, служа в Галичине, где никто по-немецки не знает, больше составлял публику, чем принимал какое-нибудь деятельное участите в этом обыске. Фрич (по крайней мере, я так называть его буду) невысокий, белокурый, в синем кепи, в серой шинели, деятельно принялся за рассматривание содержания моего несчастного ящика. Угрюмые и черномазые гуцулы бледнели и строго смотрели то на меня, то на ящик своими серыми глазами.
– Зачем, пане, у вас столько бумаги?
– Затем, что много пишу. Покупать бумагу по листам дорого, а разом купить – дешевле станет, отвечаю я.
И качают гуцулы головами.
– Что ж, вы, пане, пишете? Зачем вам столько бумаги?
Было страшно мне, но было, в то же время, и странно: в самом деле, эти гуцулы могут прожить каждый до ста лет и всего разве листках в двух бумаги понуждаться, чтоб написать письмо какому-нибудь родственнику, сданному в солдаты. Для них вопрос этот был совершенно естествен.
Чернильница является на сцену; отворить ее не умеют и приходят в смущение, что это такое.
Я говорю что это атрамент (чернила). Мне не верят. Я говорю, что дайте, я отворю и покажу. Гуцулы переглядываются между собой; жандарм Фрич задумывается и предполагает, что, может, быть, это нечто в роде орсиниевской бомбы, которая мигом казнит их на месте преступления. Но я гляжу на них так насмешливо и так доверчиво, что мне отдается чернильница; я снимаю с нее крышку, каждый в нее заглядывает, передает друг другу в руки, и все убеждаются, что, действительно, кроме атраменту никаких бомб нет.
Достаются перья – целая коробка перьев, столько, сколько в Карпатах не видывали с тех пор, как какая-то подземная сила выдвинула к небу эти горы.
– Зачем, пане, перья?
Карандаши, ножики для разрезывания книг, самые книги выступают на сцену; книга за книгой переходит в руки от жандарма к жандарму и от них к гуцулам. Каждый смотрит и каждый говорит, что не понимает, что там такое написано. Рукописи вытаскиваются, из рук в руки переходят, и каждый говорит:
– Пане, я не разумею. Что, вы, пане, читаете? что вы пишите?
Дошла очередь до фотографического аппарата. Первое дело стклянки.
– Что, пане, у вас в этих стклянках?
– Да ведь вы видите, что это фотография.
– Мы, пане, не разумеем что такое “фотография”; и начинают толпой запускать пальцы в ящик так деликатно, что я привстал и сказал:
– Пожалуйста, дайте, – я сам выну и покажу, а то вы у меня переломаете так, что я после на вас подам жалобу в суд; все эти вещи стоят очень дорого.
– Вынимайте, пане, сами, и показывайте.
Каждую стклянку, каждую мелочь фотографического аппарата я ставил перед ними на стол и просил их только не трогать. Сложа руки за спину, подходило гуцульство с жандармами, смотрело и – не понимало. Какая-то дорогая и ценная машина, что-то непонятное и загадочное виделось им, что-то отделанное так чисто и так изящно, что даже пугало их.
Пан войт вдруг посмотрел, посмотрел и щелкнул себя в лоб.
– Добрые люди, объявил он: – то я разумею: он инженер! Я сам видел, как инженеры делают. Он с наших гор план снимает – это инструмент инженерский.
Я попробовал объяснить, что это не инженерский инструмент, а просто фотография, но осекся, потому, очевидно было, что объяснять тут нечего, и потащил дальше. Нашлась у меня коллекция крестов, какие носят униаты и поляки, скупленных мною у львовских торговок. За это меня похвалили, что я езжу, все-таки, с образками. Дальше пошли еще разные бумажки, и отыскался уже на самом дне ящика план Вены. Его развернули.
– Наши горы! крикнул пан войт: – наши горы! Пане, вы инженер! Вы приехали сюда снимать наши горы; это французы вас, пане, послали: у вас паспорт французский, – и лицо его еще более побледнело.
Я расхохотался.
– Послушайте, сказал я Фрицу и его товарищу: – вы люди, кажется, знающие грамоте. Прочтите, что написано, и переведите им.
Он прочел, что было написано: “Plan der Kaiserstadt Wien mit den Vorstadten”.
– Ну? что ж, сказал я жандармам: – теперь потрудитесь объяснить пану войту – горы это или Вена.
Жандармы объясняли, но пожимая плечами и сами не доверяя, действительно ли это план славного города Вены или горы. Я так и прочел на лицах их, что, “может быть, врешь ты, братец; положиться на тебя нельзя – Вена это или горы. Ты уж больно опасный человек, слишком много паперу, атраменту и перьев за тобой водится ”.
Подобное, хотя недоверчивое заявление жандармов несколько сконфузило войта, и он за то, что его ошибка скомпрометировала его, возымел ко мне уже личную ненависть.
Вынут лист исписанной бумаги; писана она была по-французски карандашем, было много перечеркнуто крест-накрест, много было наставлено разных подстрочных примечаний, перенесенных из одной половины листа на другую, и бумага пошла ходить по рукам.
– Что ж, пане, может быть, то и был план Вены, мы люди не грамотные. Смотрите, добрые люди, ведь это наши улицы.
– Вас, пане, повесят!
– Повесят вас, пане! подтвердил другой гуцул.
– Ой, ой, пане, повесят вас! вы-сте инженер! хочете списати наши горы, кажете, что с Турции приехали. Кто, пане, с Турции приедет списувати наши горы?
Одно оставалось, во избежание беды.
– Добрые, люди, смотрите все мои вещи, как хотите, но если я и в самом деле такой злодей, то не вам меня судить и не вам меня вешать, а пускай сам цесарь вешает, поэтому, сдайте меня на руки в бецирк.
- Нет, пане, прежде мы вас осмотрим.
– Да чего меня осматривать? Бумаг моих вы прочесть не можете, книг моих вы не понимаете, машина моя для вас вещь диковинная; в бецирке же есть люди ученые, которые все это понимают; как они поймут, так они меня и повесят. Только вы-то сами все говорите, что вы люди безграмотные, стало быть, вы мне не судьи.
– Что правда, добрые люди, то правда, говорит пан войт: Мы тут ничего не понимаем, а пошлем его с жандармами в бецирк. Жандармы народ хороший, который его не пустит и туда доставит.