Изменить стиль страницы

И почтенный помощник станового, пораженный невероятной цифрой моего мнимого богатства, вертелся в креслах и всплескивал руками над головой.

После тысячи извинений, оправданий и сожалений о том, что священник, отец Михаил Петрушевич, не надоумил меня пометить мой паспорт в полиции, Етмар запечатав мои протоколы, написанные в угоду графу Голуховскому, в огромный пакет, объявил, что завтра сам отвезет их в Коломыю, и отдал меня на сохранение – не под арест, а под надзор, nicht unter arest, aber doch immer unter aufsicht сторожу Яну, который был в одно время, и сторожем при канцелярии, и тюремщиком, и палачом, т. е., по предписанию начальства, сек хлопов, давая им от пяти до тридцати пяти ударов розгами – порядок, в просвещенной либеральной Австрии до сих пор свято и нерушимо хранимый.

IV

Сидя unter Aufsicht, я имел случай изучить гуцулов лучше, чем где бы то ни было на вольных вершинах гор. Первое время жена Яна заботилась обо мне, чтоб я не сбежал, и подсылала арестантов за дверь присматривать за каждым моим шагом; но сомнения ее разрешились весьма скоро. Она убедилась, что скорее она может поручить мне присматривать за моими товарищами, чем им за мной. Я сидел, ел, пил, спал, читал, успокаивал своих сторожей, ждал, что придет из Львова, и намеревался, в случай надобности, так провалиться сквозь землю, что разве остались бы от меня какие-нибудь пожитки, фотографический прибор и тому подобные веши, но не осталось бы меня самого.

К чести печенежинских властей, я должен заявить, что обошлись они со мной до невероятности мило. Комендант жандармов приходил ко мне покалякать часок; какой-то чиновник пришел напиться со мною чаю, порасспросить меня, – о Париже, о Лондоне, о Цареграде. Мы с ним напились чаю, а затем я, решив, что покуда решать еще нечего, а что терпением все превозмогается, спокойно лег спать.

На другой день Ян пришел ко мне с известием, что г. Етмар поехал в Коломыю со своим колоссальным протоколом обо мне, а ему разрешил ходить со мной по улице. Я отправился прежде всего покупать себе мяса на бифстек, потому что то, чем меня кормили в душной комнате Яна, заваленной невероятным количеством перин и подушек, было несовсем удобосъедомо. Резники (мясники) в Печенежине оказались, как во всей Галичине, евреи, которые приняли за правило кошер оставлять для себя, а трефное давать нашему брату. Мясо было как-то настругано, а не нарезано. Это были какие-то клочья, крайне похожие на то, что у нас покупается для кошек.

Как же это? спросил я, наконец: – неужели вы иначе мясо не режете, или вы не умеете резать?

Еврей взглянул на меня с изумлением.

Да разве надобно уметь резать мясо?

Ян, мой смотритель и охранитель, поглядел на меня тоже с недоумением.

Да разве мясо где-нибудь иначе режут? Да! – правда! – я помню, в Вене и в Пеште, в самом деле, мясники приготовляются к своему делу годами.

Ян был человек бывалый: он два раза был в солдатах и носил ту форменную физиономию отставных солдат, которая встречается и у нас – длинный сюртук, бритую бороду, коротко стриженые волосы и усы. В Италии, при Радецком, ему всадили пулю в ногу, пулю эту вырезали; он выздоровел и, если не ошибаюсь, впоследствии мадьяры, к которым он попался в плен, долго обсуждали, повесить его или не повесить за то, что он носил белый австрийский мундир. Затем он воротился на родину и сделался мирным гражданином, поступив в сторожа при присутственном месте и взяв на себя обязанность сечь провинившихся гуцулов. Я все допытывался у него, как это ему самому не больно сечь других; но он моего вопроса понять никак не мог, а только твердил, что гуцулы народ неотесанный, буянливый и бестолковый, и что без розог с ними ничего не поделаешь. Женился Ян на галицкой немке, которая наедине говорила с ним по-русски (или по-малороссийски), а при гостях забирала в польский язык. Немецкого языка Ян не постигал кроме нескольких фраз в роде: geben sie mir; wie viel kostet das; eins, zwei, drei; rechts, links. Но немка эта, во имя цивилизации или во имя тех самых местных приемов, которые так характеризуют галицкую жизнь и так объясняют, почему русский человек полячится, детей своих велела Яну окрестить – одного в Карла, другого во Франца, дочурку в Эмилию и т. д. Ян, по своему добродушию и непониманию никаких политических вопросов, хотя и был довольно строгий отец семейства, согласился на все, и сам будучи униатом, детей своих сделал не то немцами, не то поляками. Операция эта самая верная и производится там совершенно без всякого умысла, потому что народности не разбираются разными Янами и супругами их. Но в последнее время из-за имен вышла в Галичине между русской и польской интеллигенцией борьба не на живот, а на смерть. Поляк ни за что не назовет своего сына Александром, Иваном (Яном), Петром, а непременно приклеит ему имя Болеслава, Станислава, Казимира, Вячеслава, русский же, борящийся против полонизации, точно также не назовет сына Александром, Иваном, Петром, а непременно Владимиром, Борисом, Глебом. Дочери поляков крестятся неизбежно в Ванны, дочери русских неизбежно в Ольги. Система эта распространяется по всему хребту Карпатов, и под самой Веной, в домах словаков, чехов, вы непременно станете натыкаться на Борисов, Глебов и Ольг, не считая Владимиров, Наумов, Карпов и т. п. Тут есть основание совершенно верное. Если б кровному русскому при крещении дали имя Адольфа, то на каждом шагу его бы спрашивали: русский он или не русский, и в его кровном русском происхождении стали бы сильно сомневаться. Раз подобный вопрос ему поставлен, другой раз, третий, десятый – и он, наконец, потянул бы на сторону других Адольфов.

Етмар, воротившись из Коломыи в Печенежино, зашел ко мне, то есть, к моему хозяину Яну, его жене и всем этим Карлам, Францам, Адольфам, которых было что-то человек шесть в маленькой комнатке, посреди перин, перед плитой.

Мне за вас, сказал он: – достался такой нагоняй, какого я еще никогда не получал.

А что такое?

Находят, что ваши показания недостаточно обстоятельны. В Коломые непременно хотят видеть в вас политического человека, агента, возмутителя, шпиона – все, что только их душе угодно.

Ну, и что же?

А то, что протокол отправлен во Львов к графу-наместнику, с приложением найденного у вас на него пасквиля. Вечером попрошу я вас подвергнуться еще допросу.

Вечером я был вызван в канцелярию.

В Коломые требуют, сказал Етмар, принимая вид судебного следователя, – чтоб вы определили, что такое значат в вашем заявлении слова “археолог” и “этнограф”? Может быть, вы под словом “археолог” понимаете что-нибудь в роде того, что, как говорят панслависты, во времена Атиллы славянство было все соединено и докапываетесь археологии политической? Этнография тоже вещь, я должен вам сказать, весьма сомнительная. Описывается народ для того, чтоб осмотреть и выведать всякие закоулки. Объясните мне, что такое археолог?

Археолог, сказал я, совершенно смущенный, человек, который занимается древностями.

Откуда взяли вы это выражения? Вы греческий язык знаете? спросил он меня.

Не скажу, чтоб был в нем силен, но кое-что проходил.

Я сейчас вас проверю. – И чтоб испытать меня, помощник станового приставь сказал мне по-гречески первый стих евангелия от Иоанна. – Что это такое значит? спросил он.

Я ему перевел, совершенно недоумевая, каким образом идя на допрос я попал на экзамен.

Теперь, стало быть, объясните, что такое археолог?

Меня взорвало. Я встал и сказал:

Вы человек пожилой, но и я, хотя, вероятно, годами двадцатью вас моложе, все-таки, не школьник. Если в Коломые требуют определения слов “археолог” и “этнограф” и хотят видеть в этих словах что-нибудь предосудительное, то или позвольте мне вовсе отказаться от определения их, или пишите сами что хотите; я подпишусь и соглашусь на все.