Изменить стиль страницы

У нас все хорошо, все верх совершенства. Наша политика, наша литература, наше общество, наши учреждения, наши города, чистота наших улиц и нравов, самая физическая наружность каждого из нас – верх совершенства, по их понятиям. Хотите обидеть их или навлечь на себя подозрение, что вы польский шпион – а мне и это случалось – расскажите им что-нибудь о темных сторонах нашего быта о сектах, например, или о нашей прежней бестолковщине в иностранной политике – и вы увидите, по выражению лиц их и по перемене в обращении с вами, что вы их насмерть оскорбили в их заветных верованиях. За то, восторженные, самые утрированные похвалы России отворяют вам все двери и все сердца, и мне не раз случалось иметь неделикатность давать советы моим тамошним друзьям, чтоб они были осторожные на язык с людьми, которые, как и я, могут явиться без всяких рекомендаций – я должен был в Кракове уничтожить мои рекомендательные письма, чтобы никого не компрометировать, а шпионы, в самом деле, могут быть подосланы венским Regierung или польским Rzadem...

– Откуда ж, спросит меня домосед-читатель: – взялся у галичан такой русский патриотизм?

Статья моя вышла чересчур длинна для фельетона. Через несколько дней я расскажу историю пробуждения русской народности в галицком духовенстве.

III

Пробуждение русской народности в Галичине возникло само собою, без всякого влияния или толчка со стороны нас, русских, живущих в России. До сих пор мы ровно ничего не сделали для поддержки русского элемента в этом, так мало известном нам крае Русской Земли, отрезанном ошибками прошлых поколений от русского государства.

В двадцатых и тридцатых годах нынешнего столетия связь между Галичиной и остальной Россией была совершенно порвана. Как ни худо было в Австрии, но все же тогда Австрия была просвещеннее России; администрация была в ней местная, гражданские законы мягче, и если при Меттернихе политическая цензура была не слабее нашей, то все же людям, не мешавшимся в политику, в Австрии жилось легче, чем у нас. То было время, когда славянские массы спали непробудным сном, и только в головах нескольких передовых людей зарождалась и вырастала идея о национальностях и о правах их на самостоятельное политическое существование. Известно, что чехи, а за ними хорваты и сербы, возрождением своих национальностей обязаны были преимущественно филологам, лингвистам, историкам, антиквариям, которые, начав из любви к науке собирать данные о прошедшем и настоящем быте своих соплеменников, полюбили их, возгордились ими и бросили в них искру патриотизма. Вследствие изучения грамматики необразованных и неразвитых наречий, начались попытки писать на этих наречиях; стали придумывать новые слова для выражения предметов отвлеченных и для замены иностранных технических терминов народными, стали являться газеты, повести, сборники песен, и зародилась мысль о взаимной солидарности всех славянских племен, которая довела и доводить славянство до его глубокой любви к России, как к единственному независимому и могущественному Славянскому Государству, кажущемуся им теперь спасителем их от векового немецкого, итальянского и турецкого рабства. Первые начали чехи – за ними хорваты и сербы. Между сербами явился в то время известный Волк (по сербскому произношению Вук) Караджич, величайший знаток сербских песен и сербского языка. Познакомившись с Гриммом, Караджич, не получивший никакого научного образования, совершенно подчинился влиянию великого лингвиста и, по его совету, принял за правило писать как слышится, т. е. отбросил всякую традиционную орфографию буквы ять, ъ, ь, j – и, во имя чистоты сербского языка, порвал связь его с церковным, общеславянским языком. Действительно, стиль, введенный Караджичем, представляет собою сербский язык во всей его чистоте, в той чистоте, в которой мы видели бы наш язык, если бы стали писать и говорить слогом наших песен, былин и сказок, т. е. чисто по-великорусски. Это то, что хотели сделать наши украинофилы, тоже отвергающие общеславянское правописание, и ревниво изгоняющие из южнорусского наречия все слова, внесенные в него церковью, поляками и великорусами. То же самое движение происходило – и до сих пор происходит – у всех славянских племен, за исключением разве болгар, которые не дерзают так неблагоразумно обособляться и, во имя чистоты собственного языка, порывать связь свою с остальным славянством[17].

Движение двадцатых годов принесло свою пользу, хотя вовсе не ту, какой ожидали его заводчики. Каждое племя сознало себя, стало учиться грамматике, стало гордиться своим языком, своим прошедшим, как бы темно и печально оно ни было, и познакомилось с неведомым ему доселе чувством народной гордости. Чем более славяне обособлялись, тем более они расходились между собою, и тем более заводились между ними, незнакомые им доселе, интриги и ссоры. Каждому хотелось преобладать, каждое племя надеялось сделать свой язык общеславянским, и, в конце концов, оказалось, что все они бессильны, что их комичные ссоры и их комичные интриги для них вредны, что и привело их в последнее время к убеждению в необходимости принятия нашего литературного опыта и к исканию помощи у нас. Начав с желания обособиться, они невольно пришли к потребности утонуть в славянском море русской жизни.

Движение, охватившее славянство, не могло не отозваться на галичанах. Галичане тогда уже совершенно забывали русский язык, т. е. не литературный, которого они никогда не знали, а даже свое местное – червоно-русское наречие. Польский, немецкий и латинский языки казались им единственными языками, заслуживающими какого-нибудь уважения, как языки, дающие богатую литературу и способные выражать те глубокие мысли и те ученые предметы, для которых в червоно-русском наречии даже и слов не доставало. Православие было дочти забыто; в унию верилось искренно, хотя к латинству относились враждебно, потому что оно отбивало у их духовенства, т. е. у образованного галицкого класса, лучших прихожан и смотрело на него свысока, как на нечто терпимое, но неодобряемое. О России они имели понятие как о стране варварской, где, кроме кнута, Сибири, каторги, солдатчины, ровно ничего нет и где, вдобавок, уния теснится и даже преследуется. Польские школы и польское общество, единственный их умственный руководитель, поддерживали это мнение очень усердно, а узнать правду о России от кого-нибудь, кроме поляков и немцев, было неоткуда. Все спало, все глохло; это была не жизнь, а какое-то прозябание, продолжение пятивекового сна народа, некогда жившего блистательною боярскою жизнью, кипевшего своего рода цивилизацией, опережавшего все другие русские земли своим образованием, но сломленного, забитого и подавленного тяжелою пятою Казимира Великого и его преемников. И вот, в это-то затишье, вдруг проникает слух о славянской народности, об уважений к народностям, о красоте народной поэзии, о важности собирания народных преданий, поверий, о необходимости записывать народные обычаи, изучать народный костюм, народную литературу – и Галичина стала пробуждаться. Бурсаки-семинаристы, эти гоголевские риторы, философы и богословы, стали ходить по деревням и собирать песни. Проникнувшись новым духом, они тоже стали гордиться своим червоно-русским наречием и стали стараться говорить между собою по-руськи, а не по-польски, и вывели как-то, что Галичина есть настоящая, коренная, чистейшая Русь; вспомнили угнетения и бедствия, которым она подвергалась от поляков – и в груди их вспыхнула в первый раз сознательная ненависть к их угнетателям.

В числе этой молодежи был хорошо известный теперь русскому обществу Яков Федорович Головацкий. Тогда еще молодой студент, он пешком исходил всю Галичину, забирался в неведомые ущелья Карпат, спускался в долины Тисы, в Угорскую Русь и изучал забытый Русью русский народ в таких его захолустьях, которые даже в географических картах не показываются и в географических словарях не упоминаются. Плодом этих трудов был “Сборник галицко- и угорско-русских песен ”, печатаемый им теперь в “Чтениях общества истории и древностей”. Но тогда в 1836-1837 годах, когда Яков Федорович был еще студентом, ему и его товарищам, таким же собирателям, как он, хотелось издать что-нибудь из этой коллекции. Потребность в этом они чувствовали самую настоятельную. Все славянские племена в Австрии заявляли о своем существовании хоть какими-нибудь альбомами, альманахами, сборниками чем-нибудь печатным: тогда каждая книга казалась огромным приобретением для народной литературы, была заявлением народности, протестом против навязываемого иностранного языка; каждая брошюрка, какого бы она ни была содержания, была ли это политическая статья или какая-нибудь сказка, какой-нибудь дифирамб, написанный студентом профессору, канцелярским чиновником своему начальнику, принималась с восторгом и возбуждала народное чувство, народную гордость, народное самосознание. Каждая новая книга приветствовалась, как признак возрождения, и считалась приобретением для литературы... Все славянские народы уж имели такую литературу; у иных было даже по шести (!) книг написано и напечатано на родном языке, а у галицких русских не было ровно ничего. Нужно было заявить, что вот и мы существуем, и мы сами себя сознаем, и мы дорожим нашею народностью – и студенты составили “Русалку Днестровую”.

вернуться

17

За это замечание я получил печатный попрек; гг. мои рецензенты поняли, будто я издеваюсь над южнорусами, и так поняли эту мою фразу люди, которых я не только уважаю, но даже и люблю. Дело состоит все в том, что нет народа чистой крови, и что великорусы точно так, как южнорусы - кровь, само собою разумеется, мешаная. Если каждый из нас, я ли, читатель ли мой, мой ли рецензент станет докапываться до прадедов и прабабушки, мы, разумеется, придем к татарам, к евреям, к финнам или к тому, к чему пришел автор Гулливера, разбирая, откуда происходит аристократия. Замечание это сделано было мне в ответ Духинскому и его последователям, которые говорят, что только мы, великорусы, не имеем в наших жилах арийской крови. Негодованье на меня за то, что я объявил, будто Шевченко по своему типу креол, дошло до того, что мои этнографические сведения сравнили с сведениями Духинского. На подобное заявление отвечать мне решительно нечего, но я только то могу сказать, что креолу ничего также не мешает быть замечательным поэтом, как еврею Гейне ничего не мешало быть одним из величайших лириков нашего века. Я не понимаю, умышленно меня не поняли или не умышленно. В наш век происхождением своим никто не хвалится, и никто им не брезгает. Мне нужно было сказать полякам и южнорусам, для которых отчасти я и писал, что в них самих водится всякая кровь, и найдя в Шевченке, которого и те и другие одинаково уважают, калмыцкие черты, привел его имя в доказательство того, что не одни мы, великорусы, креолы. Меня не поняли, на меня обиделись...